Выбрать главу

   — Горю вашему я сочувствую, Серёжа. Держитесь крепче. Выстоите, вы сильный.

Она нагнулась, обняла его, притянула к себе и поцеловала в губы. Пахли её губы морозцем и ещё чем-то домашним.

   — А вы помните Новый год? Как раз здесь мы, счастливые, вывалились из дровней.

Есенин кивнул:

   — Помню...

   — До свиданья, Сергей Александрович. — Она вынула из муфты руку, помахала ему ладошкой, а потом резко — кучеру: — Пошёл!..

Есенин поплёлся обратно, угнетённый, истерзанный, полный чувства смятения от нечаянной встречи с этой открывшейся в новом свете женщиной, от её зловещих, как у цыганки, слов. Навязчиво звучали они: не будет жизни, не будет счастья! Они поколебали в нём уверенность, родили недобрые предчувствия. Он шёл зимней улицей в холодной пустоте, где, казалось, не было ни сытинской типографии, ни доброго великого Горького, ни Анны Изрядновой, невесты, будущей жены. «Вот приду домой, — упрямо подумал он, — и сразу засяду за стихи. И никакая сила не помешает мне писать».

И верно, в этот вечер, подавляя уныние и усталость, он написал стихотворение «Кузнец» — самое горькое стихотворение той поры. Оно было, вероятно, самым неесенинским из всего им написанного, как будто его рукой водил Филипп Шкулёв или Леонтий Котомка: их талантом управляла гражданская позиция. Он взыскательно и пристрастно перечёл только что написанные стихи и покачал головой: «Нет, это не Есенин».

Душно в кузнице угрюмой, И тяжёл несносный жар, И от визга и от шума В голове стоит угар. К наковальне наклоняясь, Машут руки кузнеца, Сетью красной рассыпаясь, Вьются искры у лица. Взор отважный и суровый Блещет радугой огней, Словно взмах орла, готовый Унестись за даль морей... Куй, кузнец, рази ударом, Пусть с лица струится пот. Зажигай сердца пожаром, Прочь от горя и невзгод! Закали свои порывы, Преврати порывы в сталь И лети мечтой игривой Ты в заоблачную даль. Там вдали, за чёрной тучей, За порогом хмурых дней, Реет солнца блеск могучий Над равнинами полей. Тонут пастбища и нивы В голубом сиянье дня, И над пашнею счастливо Созревают зеленя. Взвейся к солнцу с новой силой, Загорись в его лучах. Прочь от робости постылой, Сбрось скорей постыдный страх.

Исправив и несколько раз переписав, Есенин сунул стихи в ящик стола, вздохнул, разогнул спину. Нужно было приготовить себя к бессоннице, к невесёлым раздумьям, но — странное дело! — стало как будто полегче, словно выпил целительного лекарства, утоляющего страдания. Разделся, лёг в кровать и провалился в глухой сон.

Утром, придя в корректорскую, Есенин отозвал Воскресенского в сторону и несмело, словно извиняясь за явное несовершенство сочинения, положил перед ним листок с колонкой аккуратных ровных строчек. Корректор пробежал глазами написанное, потом удивлённо блеснул очками на поэта.

   — Это что-то новое в вашем творчестве. — Прочитал ещё раз, более строго и внимательно. — Молодец, Сергей Александрович! Я, с вашего разрешения, отправлю это в газету «Путь правды». Сам. Не возражаете?

   — Пожалуйста, — пожал плечами Есенин, небрежностью ответа прикрывая своё волнение и робость. — Думаете, напечатают?

   — Непременно. Как же иначе...

Есенин смотрел на него, на широкие плечи, на чистый, испещрённый ломаными морщинами умный лоб, на медлительные движения, на ладную его стать, и благодарил судьбу за то, что она свела его с этим человеком.

   — Вы чем-то обеспокоены, Сергей Александрович? И лицо как будто не ваше, помятое. Бессонница?

   — Гриша Панфилов умер, — тихо сказал Есенин. — Я о нём вам рассказывал. Умница парень был. Чистая душа. И друг настоящий.

   — Помню. — Корректор опустил голову. — Сочувственные слова тут не помогут и не вернут его к жизни. Удар для вас, конечно, сильный и неожиданный. Понимаю. Горе, душевная боль.

Есенин не отходил, мялся в нерешительности, и Воскресенский встревоженно спросил:

   — Что ещё случилось у вас?

   — Больше ничего. — Но тут же добавил: — Хочу сделать сегодня предложение Анне.

   — Пора. Все ждут, когда это произойдёт, и гадают, произойдёт ли. Желаю успеха.