Выбрать главу

Есенин замолк, глубоко вздохнул, морщась, словно сбрасывая с плеч непосильную ношу. Потом продолжал скромно, искренне, как будто с раскаянием за написанное. Изредка он взмахивал рукой и тут же опускал её, прятал, укрощая в себе бесшабашную удаль, надрывную тоску, неутолимую боль:

Я одну мечту, скрывая, нежу, Что я сердцем чист. Но и я кого-нибудь зарежу Под осенний свист. И меня по ветряному свею, По тому ль песку, Поведут с верёвкою на шее Полюбить тоску. И когда с улыбкой мимоходом Распрямлю я грудь, Языком залижет непогода Прожитой мой путь.

Гнетущее и смятенное, долго хранилось молчание в зале, нечаянный скрип кресла вонзался остро и садняще. Молчал и Есенин, положив на трибуну успокоенные руки и опустив взгляд, словно испугавшись и всё ещё боясь того, о чём написал. А молчание зала, достигнув томительного предела, обрушило на поэта неистовый восторг, окатив его майским громом аплодисментов с головы до ног. Студенты счастливо топали ногами, девушки несдержанно-звонко, во всю силу молодых голосов требовали читать ещё. Многие недоумевали: каким образом в этом, в сущности, мальчишке родились такие сильные слова, такие образы и такое глубокое понимание человеческой драмы. Он сразу же отделился от тех авторов, что только что до него читали свои стихи, которые теперь воспринимались как наивные, ученические. Глубокую борозду пропахал между собой и ими Есенин своим чтением, и её никто из присутствующих не осмелился перешагнуть. Он читал одно стихотворение за другим, а ему кричали, не уставая, требуя:

   — Есенин, читайте! Мы тебя не отпустим! Читай ещё!

И он читал — до изнеможения, до хрипоты. Когда он, обессиленный безоглядным душевным подъёмом, сошёл с трибуны, его тотчас окружили студенты, какая-то девица, раскрасневшаяся, пылкая, растолкав всех, налетела на Есенина, обхватила его шею и восторженно поцеловала в губы:

   — Милый! Дорогой ты мой!

Потом взяла за волосы, запрокинув его лицо, вгляделась в него и унеслась, расталкивая толпу. Есенин почувствовал у сердца колкий и сладкий холодок — это робко прикоснулась к нему перстами вечности слава...

Возвращался домой один, шёл по улицам пьяный без капли вина, чуть покачиваясь от усталости; зыбко покруживалась голова. Дома Анна к его приходу накрыла стол для ужина; днём побывал отец, прибрался, истопил печи. Встретив мужа, Анна спросила:

   — Как прошло выступление? Что ты читал?

   — Жалко, что тебя не было. Так меня ещё никогда и нигде не принимали...

Смирный, он сидел, зажав в коленях ладони, и тихо улыбался, словно теплилась, озаряя темь, восковая свеча. Но Анна знала: заноза, что сидит в нём, саднит и саднит душу, и однажды покой этот полетит к чёрту и разыграется русская стихия, которой он восхищался, как грозой с молниями, с грохотом грома и с ливнями, как бешеной скачкой одичалых конских табунов в лугах, как скрежетом ломаемых в ледоход сине-зелёных панцирных глыб, возвещающих о половодье.

После ужина они вымыли посуду, убрали её — Есенин любил чистоту и порядок — и легли спать. Они долго говорили о поэзии и о том, какое место в ней каждый поэт занимает.

   — А какое место ты отводишь себе? — затаённо, с оттенком шутки спросила она.

   — Самое скромное, — живо откликнулся он и добавил: — Пока что...

Анна отозвалась приглушённым, горловым смехом, открылась щёлочка между передними зубами.

   — Вот именно — «пока что»... Я знаю, к чему ты готовишь себя — ветер славы уже надувает твои тугие, выгнутые паруса.

   — Что-то он слабо надувает. — Есенин лежал с закрытыми глазами, и чудились ему неоглядные горизонты, а на них легендарные корабли, и ветер с мужской силой и нежностью шевелит полотна выпуклых парусов. — Ветер пока что дует не в мою сторону.

   — Что ты страдаешь, Серёжа? Ведь тебе только девятнадцать. — Анна глядела на его лицо, такое любимое, неповторимое, и почему-то жаль его было до слёз, словно предугадывалась неизбежная утрата его.

   — Мне девятнадцать, а душе моей перевалило за сорок. — В словах его и в самом деле звучала сорокалетняя зрелость.

Анна верила: случалось встретиться с его взглядом, выражавшим немальчишескую мудрость и отчаяние от пережитого, и её охватывал беспричинный страх, — он изнашивал себя на её глазах.