— Всё будет подано. — Духанщик поклонился и отошёл. Вместо него появился официант, проворно забрал грязную посуду, сменил скатерть, раскидал чистые тарелки и приборы, поставил бокалы — всё это небрежно, мастерски, как бы играючи. Есенин следил за его ловкими руками фокусника, а девушка безотрывно, до дерзости смело глядела на него, к смуглости щёк прильнул горячий румянец.
— Вы служите или учитесь? — пытливо спросила она Есенина, нарушая ставшее тягостным молчание.
— Я был в типографии корректором, а по вечерам посещал университет Шанявского. Сейчас нигде не служу.
— Чем же занимаетесь?
— Я пишу стихи. — Он сказал об этом без стеснения, без ложной стыдливости, но и без кокетства и хвастовства, с убеждением в том, что это его главное жизненное дело.
— Стихи? — удивилась она такой неожиданности, и брови её опять стремительно, как ласточки, полетели к вискам. — И они у вас получаются?
— Да. — И сам поразился твёрдости своего ответа.
— Вас что же, уже печатают? — В её вопросе где-то глубоко-глубоко таилась насмешечка.
— Пока немного. И не лучшее.
Евдоким снова подкрутил усы, как-то приосанился: вот, мол, какого я жильца подхватил!
— Может быть, вы прочтёте что-нибудь? — попросила девушка. И тотчас пожалела о своей просьбе: сколько она уже наслушалась стихотворного щебета молодых людей, а то и просто рифмованного бреда.
Есенин всегда с большой охотой читал свои стихи в любые часы суток, в любом месте, любому человеку, вдохновляясь, испытывая при этом чувство ничем не омрачённой радости.
— «Про лисицу», — произнёс он и чуть приглушённо, но чётко стал выговаривать строку за строкой, изредка выразительно и скупо взмахивая рукой:
Девушка некоторое время молчала, озадаченная: как этот тихий, стеснительный с виду мальчик может обладать такой покоряющей силой чувства?
— Это напечатано? — спросила она.
— Нет ещё. То, что опубликовано, мне кажется слабым и бледным.
— Первые шаги, Серёжа, всегда робки и неуверенны, — поучал Евдоким. Навалившись грудью на стол, он растопырил сильные и чистые пальцы. — Только ты — ни Боже мой! — не трусь! Не сворачивай с главной дороги на побочные тропы — на простор они не выведут! Как в жизни: сперва ученик, потом подмастерье, а там — глядишь — мастер первой руки...
Есенин улыбнулся: победа, знал он, не даётся трусам, а он жаждет победы — честной, с превосходящими силами своего растущего таланта. И конечно, жаждет славы...
К еде Есенин чуть притронулся, бережно положил вилку рядом с тарелкой и откинулся на спинку стула, разглядывая случайную знакомую. Она вспыхнула под его изучающим и, как ей показалось, снисходительным взглядом и как будто сжалась вся и тоже отложила вилку. Чтобы побороть смущение, она подняла голову, и чёрные глаза её встретились с синими глазами Есенина.
— Пересаживайтесь в мой тарантас. В нём вам будет удобнее. Лошади резвые, быстро домчат...
Есенин дотронулся пальцами до её руки — пальцы его были холодные, а её рука горячая, и девушка вздрогнула, словно окунулась в родниковую воду. И не передалась ли в этом прикосновении извечная тоска в блужданиях за счастьем?
— Благодарю вас. — Есенин едва заметно улыбнулся одними глазами. — Мы с Евдокимом Петровичем как-нибудь доберёмся, надо будет — заночуем в пути, .нам не к спеху.
Евдоким приподнял бокал:
— Предваряя, так сказать, завтрашний обед...
— Сергей остановится у вас?
— В моей мастерской, если позволите. Запах свежих стружек кружит голову!
— Где вы живете, я знаю. — И уже с откровенным любопытством взглянула на Есенина, и он чуть склонил голову, то ли разрешая, то ли приглашая. — До свидания, спасибо за компанию!.. — И пошла между столиков к выходу, отрешённо озирая сидящих, храня под опущенными ресницами некую тайну, словно только что обнаружила клад драгоценностей. Она села в коляску, и вороные сразу взяли рысью.