Ошеломлённый криком, санитар посмотрел на безусого русоволосого отца с удивлением, смешанным с жалостью:
— Тут ошибок не полагается.
Есенин пошарил в кармане, и все монеты, какие там обнаружил, горстью вывалил в широкую ладонь санитара.
— Вы не встретили свободного извозчика?
— Нет, не встретил, — с готовностью ответил санитар и неуместно, как-то глупо заржал.
— А что тут смешного? — насторожился Есенин.
— Наши ребята балуются, — давясь от смеха, объяснил санитар. — Подойдут на углу к извозчику: «Извозчик! Ты свободен?» Тот, конечное дело, отвечает: «Свободен». А они ему: «А раз свободен, грызи оглоблю!»
Раздосадованный Есенин быстро погасил керосинку, бережно упаковал цветы, оделся и вместе с санитаром двинулся в больницу. Незанятых извозчиков не было. Но бывалому санитару оказались ведомыми ближайшие пути до больницы.
Есенина трясла дрожь — не от стужи, а от нервного возбуждения. Не укладывалось в сознании, что он — отец и вот несёт цветы жене, благополучно родившей ему сына.
Щекастая, волоокая акушерка снисходительно подала Есенину белый халат и повела его в палату, где лежала Анна. В белопенном халате, с букетом жарко-красной герани синеглазый, розоволицый, с копной ржаных волос на гордо посаженной голове Есенин был праздничен и даже чуть-чуть торжествен.
Анна улыбалась ему издали, но улыбка её была не счастливой, не радостной, не светлой, а какой-то вызывающей жалость, бледной и даже болезненной: Есенин понял, что это отсвет пронёсшейся грозы, след страданий, которые не минуют ни одну мать на земле. Только подойдя к Анне почти вплотную, Сергей разглядел, каким иссера-бледным стало её лицо, как запали излучающие сухой блеск карие глаза, как опустились опалённые жаром искусанные губы, и у него защемило сердце от жалости к ней. Он протянул ей цветы. Она приняла пламенно-красный букет и закрыла на секунду глаза — ей хотелось запомнить навсегда этот счастливейший миг.
Вручив Анне цветы, Есенин испуганно озирался: новорождённого нигде поблизости не было видно. В чём дело? Может быть, с сыном что-нибудь стряслось? Нагнувшись к Анне, он шёпотом с тревогой спросил:
— А где же Юрка?
Анна не ответила, а только многозначительно обменялась взглядом с акушеркой.
Высокая, круглоплечая, пышнотелая, как Кустодиевская купчиха, акушерка выплыла из палаты и тотчас вернулась, неся на вытянутых руках какой-то белый свёрточек, какую-то капельную куколку.
Шелестя накрахмаленным халатом, акушерка молча положила малыша рядом с Анной.
Мальчик издал звук, напомнивший Есенину блеянье ягнёнка.
Анна тревожно и напряжённо ждала, что сейчас скажет Сергей. С волнением, хотя и тихо, словно боясь испугать малыша, Есенин произнёс как заклинание:
Есенин настороженно скосил глаза на Анну. Она лежала с полуоткрытыми сияющими глазами и улыбалась.
17
Трёхмесячный Юрий, спокойному нраву которого не могли нарадоваться ни мать его, ни бабушка Марфа Ильинична, неожиданно чем-то заболел и за ночь раз десять просыпался и кричал жалобно и громко. Есенин слышал сквозь сон плач сына, но Анна, дежурившая у колыбельки, сразу брала мальчика на руки и то кормила грудью, то укачивала, тихонько мурлыкая колыбельную песенку, слов которой сонный Есенин не разбирал. Малыш скоро замолкал, успокаивался, мать укладывала его в колыбель, и он засыпал. Но через час-другой он снова начинал плакать в голос, и Анне с трудом удавалось его угомонить.
Уже на рассвете Юрик уснул, и, успокоившись, молодая мать тоже забылась сном.
Когда Есенин в урочный свой утренний час проснулся, Анна спала. Есенин подумал о ней стихотворными словами Блока:
А она и вправду в это время видела сон... Снилось ей, что стоит она неправдоподобно красивая, нарядная, в длинном, до пят, подвенечном платье. На уложенных парикмахером каштановых волосах воздушная, словно сотканная из облачных волоконец фата. Но она не невеста Есенина, а жена, в руках у неё трёхмесячный Юрик, она чувствует тепло детского тельца, слышит неповторимый младенческий запах.
Всё существо её переполнено острым, свежим, но смутным чувством, в котором слились и безнадёжная тоска разлуки, и горькое счастье самопожертвования.