Перед Блоком лежала развёрнутая записная книжка, в которой он в эти тяжёлые для него дни делал коротенькие — в одну строчку — дневниковые пометки. 1915 год тяжело давался ему. Неотвязная тоска была ему страшна, но ещё страшнее было состояние прострации, когда он сидел, вытянув под письменным столом длинные ноги, с остановившимися глазами, духовно оглохнув и ослепнув. Ему мерещилось, что он уже никогда не напишет стихов.
В записной книжке значилось:
«28 февраля. Плохо в России. Гулянье, шлянье — апатия.
1 марта. Брожу, ленюсь, тоскую...
2 марта. Нашёл равновесие в работе над стихами.
3 марта. Корректура Григорьева и «Стихов о России». Бодро, хоть почти не спал.
5 марта. Усталость. Стихи.
7 марта. Тоска, хоть вешайся.
8 марта. Усталость».
Есенинская записка лежала слева от раскрытой записной книжки. Встряхнув себя, выйдя из состояния оцепенения, Блок посмотрел на записку, — каждая буковка в строках стояла отдельно, не сливаясь с другой. Почерк был незнаком. Блок, не читая, отодвинул листочек и поставил в записной книжке дату — 9 марта, но ничего пока не написал. День ещё тянулся — тоскливо, неприютно, бессмысленно.
Блок даже не спросил горничную о посетителе, который оставил записку.
Но этот, пока для Блока некто, не терял времени зря. Узнав, что Блок в Петрограде, Есенин, не заботясь ни о еде, ни о ночлеге, пошёл по редакциям газет и журналов, где, по его разумению, мог обретаться нужный ему до зарезу Блок.
Редакций в Петрограде оказалось во много раз больше, чем в Москве. Есенин как одержимый везде задавал один и тот же вопрос:
— Скажите, нет ли здесь у вас Александра Александровича Блока?
Ответы везде были отрицательными.
В людной редакции журнала «Огонёк», где Блока тоже не оказалось, пожилая женщина в чёрной бархатной жакетке сердобольно посоветовала Есенину:
— А вы, молодой человек, оставьте здесь записку для Александра Александровича. Может, по счастливой оказии, ему и передадут. Жизнь, знаете, соткана из случайностей.
Есенин поблагодарил даму за добрый совет и, не надеясь на удачу, написал несколько слов, адресуя их Блоку: «Я поэт, приехал из деревни, прошу меня принять. С. Есенин».
Чем-то Есенин пришёлся по душе секретарю редакции «Огонька». Едва он покинул редакцию, секретарь сразу позвонил Блоку по телефону.
Блока громкий телефонный звонок вывел из оцепенения. Он приложил трубку к уху. Секретарь почтительно рассказал Блоку о захожем коробейнике и слово в слово передал коротенькую есенинскую записку.
— Есенин? — переспросил Блок и пожал левым плечом: — Не знаю такого.
Тут на глаза ему попала записка, положенная на стол горничной. Записка была подписана тоже Есениным.
Блок непривычно громко вызвал горничную. Она вошла в кабинет обеспокоенная, испуганная: как ни старалась она, но не всегда умела угодить мудреному хозяину.
— Кто вам дал вот эту записку?
Голос Блока показался девушке строгим, даже сердитым. Но, живо вспомнив синеглазого, русоволосого, как ей показалось, доброго и сердечного паренька, она не таясь подробно рассказала об утреннем его посещении. И от себя, сама поражаясь своей смелости, добавила:
— Вы бы приняли его, Александр Александрович. Он в четыре часа опять придёт. Сказывал, из Москвы утречком приехал. Может, конечно, и из Москвы, только, по всему видать, деревенский он. Не из шалопутов, не из буянов, а ласковый такой, обходительный. Видно, дело у него к вам серьёзное.
Блок с удивлением слушал горничную, доселе отличавшуюся скромностью и немногословием. Он придвинул есенинскую записку, впервые внимательно прочёл её, и ему стало вдруг стыдно за своё барство. Он представил себе простодушного, наверняка кончившего только церковно-приходскую школу парня, выходца из глубины России, из степного Ставрополья или лесной Вологодчины, на последние гроши приехавшего в столицу, чтобы предстать перед ним, поэтом Блоком, как перед строгим экзаменатором (такое уже случалось, и не один раз). И вот он, Блок, в стихах своих искренно, от всей полноты сердца выражающий любовь к России, не соизволил принять россиянина, притворившись отсутствующим.
На минуту ему стало неловко перед девушкой, принуждённой солгать сельскому пареньку. Фу, как нескладно, неприлично это получилось!
Серые глаза девушки, оказавшейся более чуткой и доброжелательной к деревенскому ходоку, чем он, Блок, считавший себя добрым и деликатным, смотрели на него — нет, не с упрёком, а с надеждой, что он не замедлит исправить свою ошибку. А всё эта проклятая интеллигентская, пасмурная, как петроградский туман, хандра!