— А знаете ли, Серёжа и Толя, почём в Пензе соль?
— Почём?
— Семь тысяч.
— Неужто!?
— Тебе говорю.
Часа через два пошли обедать. В Газетном у Надежды Робертовны Адельгейм имелся магазинчик старинных вещей. В первой комнате стояла трёхногая карельская берёза, шифоньерка красного дерева и пыльная витрина. Под тусклым стеклом на вытертом бархате: табакерочка, две-три камеи и фарфоровые чашечки семидесятых годов (которая треснута, которая с отбитой ручкой, которая без блюдца). А во второй, задней комнате очаровательная Надежда Робертовна кормила нас обедами. За кофе Молабух спросил:
— А знаете ли, ребята, почём в Пензе соль?
— Почём?
— Девять тысяч.
— Ого!
— Вот тебе и «ого».
Вечером Танюшкина няня соорудила нам самовар. Ставила самовар забором. Теперь — дело прошлое — могу признаться: во дворе нашего дома здоровеннейшие тополя без всякого резона были обнесены изгородью. Мы с Есениным, лежа как-то в кровати и свернувшись от холода в клубок, порешили:
— Нечего изгороди стоять без толку вокруг тополей! Не такое ныне время.
И начали самовар ставить забором. Если бы не помогли соседи, хватило бы нам забора на всю революцию.
В вечер, о котором повествую, мы пиршествовали пензенской телятиной, московскими эклерами, орловским сахаром и белым хлебом.
Посолив телятину, Молабух раздумчиво задал нам вопрос:
— А вот почём, смекаете, соль в Пензе?
— Ну, а почём?
— Одиннадцать тысяч.
Есенин посмотрел на него смеющимися глазами и как ни в чём не бывало обронил:
— Н-да… за один только сегодняшний день на четыре тысячи подорожала…
И мы залились весельем.
У Молабуха тревожно полезли вверх скулы:
— Как так?
— Очень просто: утром семь, за кофе у Адельгейм девять, а сейчас к одиннадцати подскочила.
И залились заново.
С тех пор стали прозывать Молабуха «Почём-Соль».
Парень он был чудесный, только рассеянности невозможной и памяти скоротечной. Рассказывая об автомобиле, бывшем в его распоряжении на германском фронте, всякий раз называл новую марку и другое имя шофёра. За обедом вместо водки по ошибке наливал в рюмку из стоящего рядом графина воду. Залихватски опрокинув рюмку, крякал и с причмоком закусывал селёдкой.
Скажешь ему:
— Мишук, чего крякаешь?
— Что?
— Чего, спрашиваю, крякаешь?
— Хороша-а!
— То-то хороша-а… отварная, небось… водичка-то.
Тогда он невообразимо серчал; подолгу отплёвывался и с горя вконец напивался до белых риз.
А раз в вагоне — ехали мы из Севастополя в Симферополь — выпил вместо вина залпом полный стакан красных чернил. На последнем глотке расчухал. Напугался до того, что, переодевшись в чистые исподники и рубаху, лёг на койку в благостном сосредоточии отдавать богу душу. Души не отдал, а животом промучился.
18
Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:
— Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?
— Чего болтаешь!
— А вот чего… не могу я с Зинаидой жить… вот тебе слово, не могу… говорил ей — понимать не хочет… не уйдёт, и все… ни за что не уйдёт… вбила себе в голову: «Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу»… Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина…
— Что ты, Серёжа!..
— Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь… петля мне — её любовь… Толюк, родной, я пойду похожу… по бульварам, к Москве-реке… а ты скажи — она непременно спросит, — что я у женщины… с весны, мол, путаюсь и влюблён накрепко… а таить того не велел… Дай тебя поцелую…
Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орел.
19
В Риме во дворце Поли княгиня Зинаида Волконская устроила для русской колонии литературный вечер. Гоголь по рукописи читал «Ревизора». Народу было много. Но, к ужасу Волконской, после первого действия половина публики покинула зал. Гоголь прочёл второй акт и — в зале стало ещё просторнее. Та же история повторилась с третьим. Автор мемуаров заключает, что «только обворожающей убедительности княгини удалось задержать небольшой круг самых близких и сплотить их вокруг угрюмого чтеца».
Человеческая тупость бессмертна.
Явились к нам в книжную лавку два студента: шапки из собачьего меха, а из-под шуб синие воротники. Гляжу на носы — юридические. Так и есть: в обращении непринуждённость и в словах препротивнейшая лёгкость.