Выбрать главу

Есенин потрепал его по плечу:

— Съедим, Жорж, по второй?

— Можно, Серёжа… гхе, гхе… можно… вот я и говорю… когда они — сопляки — ещё цветочки в вазочках рисовали, Серов, простояв час перед моими «Скачками», гхе, гхе, заявил…

— Я знаю, Жорж.

— Ну, так вот, милый мой, я уж тебе раз пятьдесят… гхе, гхе… говорил и ещё… милый мой… милый мой… извольте знать, милостивые государи… гхе, гхе… что все эти французы… гхе, гхе… Пинкассо ваш, Матисс… и режиссёры там разные… гхе… гхе… Таиров — с площадочками своими… гхе, гхе… «Саломеи» всякие с «Фамирами»… гхе, гхе… гениальнейший Мейерхольд, милый мой, — всё это мои «Скачки», милый мой… «Скачки», да-с! Весь «Бубновый валет», милый мой…

У меня защемило сердце.

Ах, «Почём-Соль»! Вот в эту трагическую минуту, когда голова твоя, как факел, пылает гневом на нас; когда весь мир для тебя окрашен в чёрный цвет вероломства, себялюбия и скаредности; когда навек померкло в твоих глазах сияние нежного и прекрасного слова «дружба», обратившегося в сальный огарок, чадящий изменами и хладнодушием, — в эту минуту тот, которого ты называл своим другом, уплетает вторую свиную котлету и ведёт столь необыкновенные, столь неожиданные и столь зернистые (как любила говорить одна моя приятельница) разговоры о прекрасном…

Прошло дней десять. Мы с Есениным стояли на платформе Казанского вокзала, серой мешками, мешочниками и грустью. «Почём-Соль» уезжал в Туркестан в отдельном вагоне (на мягкой рессоре) в сопровождении пома и секретаря в шишаке с красной звездой величиной с ладонь, Ивана Поддубного.

Обняв Молабуха и крепко целуя в губы, я сказал:

— Дурында, благодари Сергуна за то, что на рельсу тебя поставил…

Они целовались долго и смачно, сдабривая поцелуй тёплым матерным словом и кряком, каким только крякают мясники, опуская топор в кровавую бычью тушу.

21

Тайна электрической грелки была раскрыта. Мы с Есениным несколько дней ходили подавленные. Часами обсуждали, какие кары обрушит революционная законность на наши головы. По ночам снилась Лубянка, следователь с ястребиными глазами, чёрная стальная решётка. Когда комендант дома амнистировал наше преступление, мы устроили пиршество. Знакомые пожимали руки, возлюбленные плакали от радости, друзья обнимали, поздравляли с неожиданным исходом. На радостях пили чай из самовара, вскипевшего на Николае угоднике: не было у нас угля, не было лучины — пришлось нащипать старую иконку, что смирнёхонько висела в уголке комнаты. Один из всех «Почём-Соль» отказался пить божественный чай. Отодвинув соблазнительно дымящийся стакан, сидел хмурый, сердито пояснив, что дедушка у него был верующий, что дедушку он очень почитает и что за такой чай годика три тому назад погнали б нас по Владимирке. Есенин в шутливом серьёзе продолжал:

Не меня ль по ветряному свею, По тому ль песку, Поведут с верёвкою на шее Полюбить тоску…

А зима свирепела с каждой неделей. После неудачи с электрической грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом морёного дуба, превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича и завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты.

Ванну мы закрыли матрацем — ложе; умывальник досками — письменный стол; колонку для согревания воды топили книгами.

Тепло от колонки вдохновляло на лирику. Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочёл мне:

Молча ухает звёздная звонница, Что ни лист, то свеча заре, Никого не впущу я в горницу, Никому не открою дверь.

Действительно: приходилось зубами и тяжёлым замком отстаивать открытую нами «ванну обетованную». Вся квартира, с завистью глядя на наше тёплое беспечное существование, устраивала собрания и выносила резолюции, требующие: установления очереди на житьё под благосклонной эгидой колонки и на немедленное выселение нас, захвативших без соответствующего ордера общественную площадь.

Мы были неумолимы и твердокаменны.

После Нового года у меня завелась подруга. Есенин смотрел на это дело бранчливо; супил брови, когда исчезал я под вечер. Приходил Кусиков и подливал масла в огонь, намекая на измену в привязанности и дружбе, уверяя, что начинается так всегда — со склонности лёгкой, а кончается… и напевал своим приятным, маленьким и, будто, сердечным голосом:

Обидно, досадно, До слёз, до мученья…