Выбрать главу

Есенин шагал знакомым просёлком — ржаным коридором среди родных полей. Не спешил. На плече котомочка со скудными вещичками — сундучок он бросил там, в роще, — пальтецо на согнутом локте, в руке шляпа. Изредка он останавливался, улыбался, подставив лицо ветру — ветер гладил его нежно, по-братски; и он напевал и насвистывал беспечно, словно жаворонок, недвижно повисший над головой...

Позади осталась школа. Узилище. Острог. Ад. Впрочем, почему же ад? Да, возможно, и ад, и Есенин прошёл все его круги. Но, кочуя по кругам, он времени зря не рассеивал, он жадно хватал всё, что ему было надобно, чего он жаждал: написаны первые стихи, встретился первый учитель жизни, появился первый и единственный пока друг. Он узнал изумительную девушку Таню, мелькнувшую, как счастливая улыбка. Замаячило явственно его будущее — в литературе. Только в литературе и нигде больше...

Теперь, отсюда, как бы плывя по зелёной зыби и оглядываясь назад, он понимал, что ада не было — была обыкновенная провинциальная школа с законами суровыми и неумолимыми, но с такими привлекательными часами, что потом вспомнятся как первые радости бытия. А всё суровое, мелочное, никчёмное забудется, исчезнет навсегда. Разве что вспыхнет перед мысленным взором когда-нибудь блеск ножа...

Сзади возник, неясно, отдалённо, тупой стук копыт — кто-то скакал сдержанным галопом. Есенин определил это по музыке лошадиного бега, которую знал наизусть. Топот, нарастая, становился отчётливей. Какое-то чутьё, неподвластное человеку, заставило его прикрыть веки и представить тот момент, когда мимо поповского сада пронеслась всадница на рыжей лошади и плеснулось тогда в глаза голубое пламя платья и длинный прозрачный шарф на шляпе-цилиндре. У него туго заколотилось сердце. Он оглянулся, когда услышал над собой конский храп, — это была она — всадница в голубом платье, с тем же лёгким шарфом на шляпе. Он сошёл на обочину, уступая дорогу.

Она прошла на сдержанном галопе, мельком взглянув на одинокого в этом пустом поле путника. Проплыла мимо небольшая злая морда золотисто-рыжей кобылы с прижатыми ушами, с розовыми напряжёнными ноздрями, с выгнутой породистой шеей; лоснящийся, словно отполированный бок, прикрытый посередине длинно свисающим платьем. Подковы высекали лёгкую пыль. Всадница держалась в седле прямо и уверенно. Вдруг она, осадив лошадь так, что та присела на задние ноги, круто повернула её.

Лошадь приблизилась к Есенину шагом, остановилась поперёк дороги, преградив ему путь. Он стоял поодаль, почтительный, смиренный, но нисколько не смущённый. Всадница окинула его взглядом с головы до ног: котомочка за плечом, пальтецо через руку, под курткой — сахарной белизны рубашка. Странник. Пилигрим.

   — Ты кто? — спросила она требовательно, в упор.

   — «Вы», сударыня, — поправил он её застенчиво, но решительно.

Она вскинула голову — в этом движении сказывались её нетерпение и нетерпимость.

   — Хорошо. Так кто?

   — Есенин.

   — Константиновский? — Она как будто удивилась. — Почему я вас ни разу не встречала?

   — Я учился на стороне и редко бывал дома. — Он стоял потупясь, точно тяготясь этой встречей и этим расспросом. Она сказала:

   — Подойдите. Ближе.

Он не торопясь подошёл. Рукой, затянутой в белую перчатку до локтя, она коснулась его подбородка и слегка приподняла лицо. Брови на нём расходились как-то буйно, напоминая о гульбе и набегах древней вольницы; глаза в тяжеловатых веках не голубые, а тёмно-синие — голубизна лишь пробивалась сквозь эту синь упругими родниками, как скрытая страсть; нос прямой, хорошей формы, очертания рта нежные и властные, и волосы, словно навсегда пропитанные августовским солнцем, как будто дышали степным ветром — настолько были воздушны...

Истекло, быть может, полминуты, а она всё не отпускала это лицо: красиво ли было оно? Нет. Оно было прекрасно, по-русски прекрасно!..

От перчатки шёл чуть внятный запах духов. Есенин безотчётно улыбнулся. Он ещё не знал, что улыбка его непостижима, она обрушивалась на человека, как весенний проливной дождь, и в струях этого ливня купалось босоногое наше детство. Так вот он улыбнулся и тихо, но настойчиво отвёл её руку. Рука упала — белая перчатка на голубом платье.

Есенин успел оценить чуть прикрытые глаза, тёмно-русые волосы, небольшой сомкнутый рот, высокую женственную шею, подчёркнутую закрытым воротом. Что-то неясное, что трудно, а может, и невозможно объяснить, разгадать, — подобно обречённости — соединяло их незримыми узами. Это почувствовали они оба — она, вероятно, полнее, тревожней, чем он, — и оба не смогли бы постигнуть того, что произошло: всё как будто осталось на своём месте, и всё-таки всё сдвинулось, всё преобразилось.