Выбрать главу

Однако бездельничать она не привыкла — сказывалось воспитание матушки Софьи Петровны, которая привила своим девочкам любовь к труду и научила их всему, что умела сама, в том числе шить и готовить. Ольга начала мастерить шляпки, расписывать вручную (вот когда ей в очередной раз пригодились ее художественные таланты) шелковые платки и сумочки. А потом, по просьбе клиенток, которые прибывали, она начала шить одежду.

Ее комната в те годы — швейная машинка, ножницы, булавки, ткани, зеркала; маленький, придуманный мир, отвлекающий от реального, не дающий сойти с ума. На стенах развешаны платья — вся палитра фактур и красок. Бархатное в пол, цвета самого насыщенного изумруда, узкое, создающее эффект второй кожи, бежевое с кружевом, лаконичное черное, нежное васильковое (к нему еще шляпку подобрать — Сереже бы понравилось!), целый гардероб платьев на любой случай и под любое настроение.

Мастерство и вкус Ольги оценили, дела шли неплохо, и в середине тридцатых годов она открыла собственное маленькое ателье, дававшее ей стабильный доход. У нее были самые разные клиентки — и богатые, и бедные, в особенности ее наряды полюбили русские эмигрантки. Своим неустроенным русским сестрам по несчастью, запутавшимся в паутине эмиграции, нестабильности, хандры, ностальгии, Ольга шила почти бесплатно, самым неприкаянным старалась помочь деньгами, связями.

Клинский только головой качал:

— Не иначе в святые метишь, Оленька? — и насмешливо прибавлял: — Ну куда тебе?!

Да и в самом деле — куда ей! Святой она никогда не была, при всей щедрости и великодушии — не без греха дамочка. И выпить могла, когда тоска накатывала девятым валом (в такие дни пила не изысканное бордо, которое так любил Евгений, а честную русскую водку), и любовников имела.

В первый раз она изменила Евгению лет через десять после их приезда в Париж. В тот день они повздорили, и Ольга ушла из дома, расстроенная, злая. Возвращаться домой ей не хотелось; она пила вино в дешевом кабачке, когда к ней подошел юноша и, назвавшись художником, пригласил ее к себе в мастерскую. «Мадам, вы красивы, нет, вы больше, чем красивы, в вас есть что-то притягательное, я бы хотел рисовать вас».

Ольга усмехнулась — знаю, милый, чем все закончится, ну что ж, как у вас принято говорить, «пуркуа па?» Почему бы и нет… Она пошла с ним и отдалась этому бедному юному мальчику в его грязной, нищей конурке.

Когда она вернулась домой поздно ночью, Клинский бросился ей навстречу:

— Где ты была, Леля?! Я волновался, сходил с ума! — И тут же каким-то мужским чутьем он все понял и, вне себя от ревности, ударил ее.

Ольга спокойно вытерла кровь с разбитой губы и усмехнулась:

— Еще раз так сделаешь, и ты меня больше никогда не увидишь.

— Ты же пропадешь без меня, дура, — процедил Евгений.

Она пожала плечами — ей, в общем, было все равно.

И он, поняв это, прижал ее к себе. Он, конечно, очень любил ее, даже понимая, что никогда не будет обладать ею.

Клинский терпел все: ее измены, смену настроений, ее расточительство, — она яростно проматывала свою жизнь, его состояние. Ветром, дымом — сжигала себя с упоением.

Но несмотря на это саморазрушение — жизнь текла как река; клубки ниток, километры швов, тонны булавок, и сотня прекрасных женщин, с чьих тел Ольга делала мерки, для кого придумывала наряды, тысячи дней, тысячи утр, длилось, длилось, жизнь не прекращалась, зачем-то продолжалась.

У нее было множество любовников разных возрастов, темпераментов, профессий, и общее у них было только то, что к ни к одному из них она не испытывала никакой привязанности, когда много — нет ни одного.

Клинский несколько раз предлагал ей пожениться, но она неизменно отвечала ему отказом, решив раз и навсегда, что Евгению и тем, другим, которых даже не различала, будет любовницей. А женой она стала бы только Сергею.

В целом же, ее здешняя судьба была словно неправильно скроенное платье; вроде и ладное с виду, но совершенно не на эту женщину сшито, все не то — цвет, размер, фасон. Она словно проживала «жизнь с чужого плеча».

Несмотря на обширный круг знакомых, имея множество клиенток, близко к себе она никого не подпускала; так и жила — вся в себе, не в географической, а во внутренней эмиграции. Свое одиночество она делила только с одним человеком, каждый день продолжая молчаливый диалог с Сергеем. Это Сергей сопровождал ее в прогулках по усыпанному листьями парку, и она говорила ему, улыбаясь: «Листья и впрямь все разные, ты был прав, Сереженька!»»; это с Сергеем она стояла на набережной Сены, в которой, как и в Неве, застыло время, и кругами по воде расходились воспоминания, старые мечты, сны. Это в его присутствии она варила по утрам свой неизменно крепкий — чернее самой черной ночи — кофе (добавить чуть молока, а сахара не надо вовсе), это ему она рассказывала о новой прочитанной книге и с ним слушала пластинки Брамса, подаренные стариком Полем.