Он любит меня?
И вновь в голове возникает как будто эхо далёкого зова, как отражение звука, прошедшего через множество поворотов бесконечного лабиринта. И вроде бы я многое знаю — и при этом ничего конкретного о своём новом знании даже себе не могу рассказать. Словно что-то отнимает у меня саму возможность узнать. И это так злит и расстраивает.
Почему я не могу вспомнить то, что со мной точно было? Я этого так хочу! Так нуждаюсь в том, чтобы вернуть наше прошлое и взглянуть на нынешнее под новым, но уже правильным углом зрения. Я хочу перестать видеть в Сае насильника, наглеца, негодяя. Мне хватает случившегося только что между нами, чтобы увериться в том, что он — другой. И я хочу всё знать о том, какой он в реальности, где не должен скрывать от меня настоящие чувства.
Боль в висках и затылке такая острая, будто в голову с трёх сторон вбивают ножи. Я едва дышу. Я скулю, как щенок. Мне кажется, я сейчас останусь без головы.
У Саймона в глазах стоят слёзы.
— Не надо, не мучай себя. — В его хриплом шёпоте — отражение моей боли.
Я пытаюсь что-то сказать, а он закрывает мне рот. В его прикосновении — одна лишь забота и нежность.
— Пожалуйста, помолчи, Сашенька. Дай нам с Лекс ещё хотя бы минуту.
Его шёпот болью отдаётся в груди. Что-то большое растёт в ней, как жгущий плоть огненный шар. Мне едва удаётся дышать. Нет реальных причин плакать, но я на грани истерики от нереальности того, что хочу почувствовать и понять, но не могу. Моё собственное тело, сознание, что-то меня не пускает туда — в наше с Саймоном реальное прошлое.
У него по щеке ползёт слеза. И это самое ужасное зрелище, которое я когда-либо видела. Мужчины тоже плачут, но я не могу смотреть на его сердечную боль, даже если лишь догадываюсь о её причине — а она, сто процентов, связана со мной. Не сегодняшней — той мной, о которой я ничего не помню.
Рывком сажусь на постели — ох, после нашей безумной близости это сложно, даже руки дрожат, — и обнимаю его, прижимаюсь щекой к его груди. Не знаю — знаю! но не помню я ни черта! — что он оплакивает. И плачу вместе с ним, и с ним успокаиваюсь — в кольце его рук, в его надёжных объятиях, с его тёплым дыханием в моих волосах. И с нашими поцелуями — долгими, нежными и невинными.
Он с такой заботой придерживает меня за затылок, с такой нежностью гладит лицо — и целует, целует, и всё время смотрит в глаза, и зовёт меня Лекс, когда мы прерываемся, чтобы не задохнуться от какой-то совершенно безумной, неожиданной, но такой правильной, до нутра пробирающей нежности.
Я не знаю, сколько мы так сидим, обнимая друг друга, целуя, но эти минуты — самые необыкновенные, самые пронзительные, самые-самые в моей... моих жизнях.
Он любит меня. Саймон любит меня.
В это совсем несложно поверить, когда он ведёт себя так, с такой бесконечной любовью в каждом взгляде, в каждом слове, в каждом касании ко мне.
— Ты расскажешь мне о нас? — задаю первый вопрос, заведомо зная, что не будет легко. Если б он мог, то уже давно рассказал бы о том, как меня любит. Не мучил бы меня, не издевался, приставая на глазах брата, не задирал юбку, вместо того чтобы сначала пленить моё сердце, а давно бы мне всё рассказал — и я бы поверила, потому что нельзя не поверить мужчине, любящему так всеобъемлюще полно. Я кожей, всем телом, всей собой чувствую его любовь.
Он закрывает глаза, не позволяет мне взглядом просить — или не позволяет себе поддаться соблазну.
— Я не могу тебе о нас рассказать.
Но почему?
— Каждый раз, когда я рассказывал, ты прямо на моих руках умирала.
Ох, что? Но в его глазах я вижу: это не шутка. Это его правда и боль.
Не бывает таких актёрских талантов, никто не способен обманывать с таким выражением лица и с таким голосом, наполненным болью и откровенным отчаянием, но ещё и крохотной, живучей и потому такой ранящей душу надеждой на благополучный исход.
— Мне приходилось идти за тобой, искать тебя снова и снова. — Он гладит меня по волосам и целует в лоб, как ребёнка. — Я ничего тебе не скажу, нет. Считай меня последним мерзавцем, пристающим к беспомощной женщине, но ещё раз потерять тебя я не смогу.
Он пытается отстраниться — и я тянусь за ним следом, обвиваю его, как лоза крепкое дерево. Он не хочет отталкивать меня и потому остаётся сидеть, весь такой напряжённый, пытающийся бороться, но не со мной, а с собой, со своим желанием быть наконец понятым, принятым мной.