Выбрать главу

"Пассажирского народу" на судне гораздо меньше, чем в прошлом году, и офицерам выделяются каюты в жилой части ледокола. Я поселяюсь в трехместной каюте на третьей палубе (а может быть – этаже) вместе с Капитонычем и Левой Сорокиным. В других каютах размещаются Шапорин и Леша Венкстерн. Лева Мещеряков должен прибыть позже: приказ о его переводе в нашу часть уже есть, но командир в/ч 15107, некий кап два Горбатюк – гнуснейшая личность, – выпендривается и не хочет его отпускать. Кроме того, в Ленинграде изготовлено еще не все электрооборудование для наших игрушек.

Вставка – чрезвычайно неуместная, но мне больше не захочется возвращаться к этому Горбатюку. В гарнизоне на шоссе Революции он назначается старшим строевым начальником "на рейде". Для этого солдафона с "золотыми", "истинно морскими", погонами не было большего удовольствия, чем гонять нас, молодых инженер-лейтенантов с белыми (техническими) погонами. Он мог остановить любого офицера, и, поставив по стойке "смирно", сделать выговор, например, за недостаточный, по его мнению, блеск пуговиц или обуви. Однажды я дежурил по гарнизону. Появляется Горбатюк, и я отдаю форменный рапорт:

– Смирно! (По этой команде все находящиеся в вестибюле, даже дамы, – замирают). Товарищ капитан второго ранга! За время Вашего отсутствия в гарнизоне происшествий не произошло. Дежурный лейтенант Мельниченко.

Нормальные начальники после рапорта обычно говорят "Вольно!" выводя из ступора случайных зрителей, здороваются за руку с дежурным (или просто проходят дальше). Наш же флотоводец затягивает паузу, осматривает меня, и, не найдя других поводов, громко брюзжит:

– Учитесь отдавать честь! Может быть – полковником станете! А то на всю жизнь сварщиком останетесь!

– А сварщик – не меньше полковника, товарищ капитан второго ранга! – неожиданно даже для себя выпаливаю я. Ударение на слове "второго" звучит как "капитан второго сорта". Горбатюк окидывает меня ненавидящим взглядом и проходит, так и не дав команду "вольно"… Тогда мы думали, что этот истинный служака, "военная косточка", подтягивает к военному уровню нашу довольно разболтанную братию. Позже я понял, что это было проявление тщательно скрываемого комплекса неполноценности строевиков перед инженерами. Техника армии и флота ставала настолько сложной, что ею могли командовать только инженеры. Бывшая "черная кость" постепенно вытесняла "белую". Горбатюка вскоре уволили: хорошего знания строевого устава было явно недостаточно, чтобы командовать технической частью. Последняя наша встреча с Горбатюком заставила меня просто презирать его. На проводы в последний путь своего коллеги полковника Шапиро этот бывший "флотоводец", строевой командир, "военная косточка", явился небритым, в жеваном виниловом плаще с оторванным рукавом, напяленным на замызганную фуфайку, и в ботинках, не видевших сапожной щетки со дня своего рождения…

В ночь на 5 мая выходим в море. Проходим залив. Ветер крепчает, и наша махина прилично раскачивается. Больше суток идем до Гремихи. Там принимаем на борт человек 200 солдат – военных строителей. Позже, уже на Новой Земле, я познакомился и подружился с их командиром – Героем Советского Союза Константином Ивановым. Костя, несмотря на высокое звание, – весьма приличный человек, очень не дурак выпить. Может быть, поэтому он все еще ходит в старших лейтенантах…

Теперь мы меняем курс с восточного почти на 900 и следуем куда-то на север. Свирепый ледяной ветер свистит в снастях судна. Все возрастающие волны накатываются спереди и сбоку, тяжело бьют в левый борт, как игрушку раскачивая огромный ледокол. Высоченная гора темной воды с белыми гребнями пены вырастает с левой стороны ледокола и накрывает нас, кажется, полностью. Нам уже не всплыть. Однако нос корабля медленно выходит из глубины пенящейся воды, и мы оказываемся на гребне волны. Теперь перед судном – глубокое ущелье между двумя хребтами темной воды. Прежде, чем упасть туда, корабль заваливается на правый борт. Корпус судна дрожит и вибрирует от напряжения и работы винта. При падении судно, прежде чем принять очередной удар водяной горы, успевает выровняться и завалиться на другой борт. Опять мы подныриваем под волну, которая накрывает палубу, затем с шипением уходит за борта. Трактора и грузовики на верхней палубе вскоре покрываются толстым слоем льда и стают похожими на фантастические чудовища. Чудовища растут; я просто физически чувствую, как опасно они повышают центр тяжести корабля. Так недалеко и до "оверкиля", когда корабль не сможет выйти из очередного крена…

Моряки из команды электрохода говорят, что нас треплет шторм в 11 баллов. Жизнь на корабле существует только на ходовых постах – на мостике и у машин. Остальной народ, свободный от вахты, отлеживается, даже в столовую не ходит. О нас, пассажирах, и говорить не приходится. Мой Капитоныч лежит трупом на верхней койке. Жив ли? Когда я пытаюсь растолкать его, – только мычит. И то, слава Богу: жив! Лева Сорокин исчез вообще. Расспрашиваю ребят из команды: никто его не видел. Наконец, кто-то из камбузной команды говорит, что он, кажется, лежит возле двери холодильной камеры, расположенной глубоко в трюме. Пробираюсь туда. Действительно: Лева без признаков жизни лежит прямо на полу узкого коридора у дверей холодильной камеры. Расталкиваю его, зову в каюту. Лева з-заикаясь говорит, что здесь ему лучше. Действительно, здесь болтает меньше. Каждое живое существо на корабле описывает в пространстве некую замысловатую фигуру, похожую на спираль из восьмерок. Здесь в низкой точке средней части судна эта восьмерка имеет несколько меньшие размеры. Я оставляю Сорокина "наслаждаться" покоем. По лестницам и коридорам, где меня бросает от стенки до стенки пробираюсь в свою каюту. Качка меня не берет: меня не выворачивает наружу, как от черной икры, я даже хожу в столовую, где сейчас могут глотать пищу всего несколько человек. Просто тяжелая голова.

Старый анекдот о морской болезни. Судно немилосердно раскачивает и треплет жестокий шторм. Пассажиры ведут себя по-разному. Поляк взывает к пану Езусу и деве Марии, еврей – к матери, немец – к Луизе, англичанин бреется, надевает фрак и открывает флягу с ромом, русский загибает трехэтажным. Украинец терпит молча, затем пробирается на мостик и говорит: "Пане капітане! Зупиніть, будьте ласкаві, Ваш параход, краще я пішки піду!"

В каюте стоит невыносимая жара: к паровому радиатору под иллюминатором не дотронуться, вентиль его сломался. Чтобы не погибнуть от теплового удара в Арктике, хочется открыть прямоугольник иллюминатора, но сюда, до третьего этажа надстройки, доходят волны, и захлестывают иллюминатор. В перерывах между волнами вглядываюсь в закрытый входной трап трюма, где находятся мои матросы. Меня просто гложет тревога за моих ребят. Из трюма еще никто не показывался. Нос судна – самое "раскачиваемое" место: амплитуда "восьмерки" – десятки метров. Прикидываю дорогу к входному трапу: это метров двадцать палубы, заставленной обледенелой техникой, которую периодически накрывает волна. Нет, в трюм не пройти: ухватиться не за что, и меня просто смоет за борт…

Несколько часов я вглядываюсь в картину палубы, хорошо видимую с каюты в перерывах между волнами. Кратчайший путь недоступен, но окольный – возможен. Если добежать до трактора возле мачты, то там можно переждать одну волну, хотя и по колени в воде. Пока придет следующая волна, можно добежать до входа в трюм.

Помощи от своих офицеров мне ждать не приходится: все лежат живыми (пока) трупами. К командованию судна я тоже обратиться не могу: мне просто запретят выход на палубу…

Готовлюсь в одиночестве. На самые уши напяливаю фуражку, наглухо застегиваю спецпошив, надеваю кожаные перчатки. Приоткрываю дверь из надстройки на палубу и начинаю понимать, что без всякой волны меня может сдуть ветер, который я не учитывал из окна каюты…