Остановился ли вагон? Или это время остановилось? Не останавливайся, прошу.
И катимся вновь — и снова качка.
Слышу колеса, слышу рельсы. Слышу твое сердце.
Что это все-таки было? Станция?
Не знаю. И не хочу знать.
Щека, висок, ухо.
Вы что, никогда не целовались, Деев?
В зеркале купейной двери плывут ослепительно-белые облака.
Нарисованные цветы на потолке — всегда казалось, что дрянь. А сейчас — нет. Красивые цветы-то! Почему же раньше не замечал?
И что небо в зеркале ярче кажется, аж глаза режет, — не замечал. И что в колесном стуке слова расслышать можно — какие хочешь. Хочешь — и запретят колеса: «ни-когда!.. ни-ко-гда!..». А хочешь — пообещают: «на-все-гда!.. навсе-гда!..»
Что это со мной, Белая? Что за дурь в голову лезет и с языка срывается?
А может, не дурь? Может, на самом деле — как захотим, так и повернем этот мир? Как захотим — так и поймем?
Да, умирали дети в эшелоне — не сохранил я их, не сумел. Могу подумать, что и дальше будут умирать, чаще и больше. А могу — что теперь-то уж не будут, теперь-то уж самые стойкие остались. Могу ведь так подумать? А?
Да, не выходит у меня хорошим человеком быть — за что ни возьмусь, а не выходит. Все отдаю, жилы рву, грызу каждое дело, и спорится оно, и довожу до конца. А гляну на сделанное — и сердце стынет: что ж я натворил… Могу решить, что я дурной и что душа у меня слепая, и лучше бы мне вовсе не рождаться на свет. А могу — что сделаны уже все ошибки и теперь-то уж наконец получится что-то доброе. Могу ведь так подумать? Могу! Могу!
Что это за крики — там, далеко, снаружи?
Это радость моя кричит. Я и не знал, что есть во мне столько радости.
Кажется, мы стоим, Деев.
Да нет же — мчимся, мчимся!
Нет, стоим.
И правда стоим. Почему стоим?
В окне — только степь, степь. Качаются кусты чертополоха.
А под окном шагает мальчишечья фигурка в белой рубахе — и тоже качается.
Босому, раздетому — кто позволил покинуть вагон?!
Фигурка падает на колени — белой тканью в землю, — утыкается руками в ту же землю и странно дергается. Плачет?
Недалеко — еще одна такая же, тоже припала к земле.
И еще одна.
К ним бегут сестры, кричат заполошно.
Что это с ними, Белая?
Деев, это беда.
— Это холера, — сказал фельдшер.
Пяток пацанов, распластавшись на карачках у вагонов, блевали в землю. Еще несколько сидели с оголенными ягодицами по окрестностям.
— Точно скажу через пару часов. Но по всему — она, холера. Взрослые только что повыскакивали из вагонов и сбились в кучу у штабного — как были, едва накинув на плечи верхнюю одежду. Все — и сестры, и Мемеля, и даже Белая — смотрели на Буга не отрываясь.
— Где мы? — спросил Деев у машиниста. — До Илецка далеко?
Тот остановил поезд минуту назад, чтобы припорошить песком рельсы на подъеме; тронуться не успел — увидел, как посыпалось из вагонов пацанье с приподнятыми рубахами.
— Прошли давно Илецк, — пожал плечами. — Уже верст двадцать как. И водой там заправились, и угля получили. Проспал ты, что ли, товарищ начальник?
Деев лишь вихры ладонью пригладил и ворот рубахи застегнул — до самой шеи, до последней пуговицы.
Значит, городок далеко позади. Если гонца пешего туда снарядить, на одну только дорогу день уйдет. Да и какой толк с гонца? Лазарет на плечах курьер притащить не сумеет, и дюжину врачей к эшелону пригнать — тоже.
Впереди — даже не станции, а полустанки: Чашкан, Жинишке, Альджан — от одних названий песок на зубах хрустит. Хорошо, если обитаемые.
Вокруг — степь: холмы, белесые от соли, и трава, белесая от солнца.
— Какие нужны лекарства? — спросил у Буга.
— Холерных не пилюлями кормят, а выхаживают. Обильное питье и обильное мытье — вот и весь рецепт. Больных поить — чаем покрепче, с лимоном и сахаром, а также соленой водой. Вагоны мыть — с мылом, до скрипа, а после поливать дезинфекцией: медным купоросом, уксусом.
— А если нечем выхаживать? И мыть — нечем?
— От нелечёной холеры умирает один из двух. Если организмы ослаблены — то двое из трех.
— Всё? — оглядев пустынные горизонты, Деев поднял глаза ввысь — там парила большая птица, беркут или могильник.
— Всё.
— Ну так что стоишь?! — взвился Деев. — Командуй, фельдшер! Организовывай давай хоть что-нибудь! Пока на тебя купорос и лимоны с неба не посыпались…
Кричал на деда зря — командующий из того вышел отменный: спокойный и рассудительный, не чета начальнику эшелона.
Первым делом вынесли из лазарета лежачих: поместили в штабной, потеснив малышню и разложив на лавках по двое и по трое. Лежачие перемены не заметили, а малышня легко на нее согласилась: подселенные были тихи и вовсе не претендовали на самое ценное в вагоне — на внимание и ласку Фатимы.