Деев метнулся в конец состава, спрыгнул на площадку — подвернул ногу, но не почувствовал боли — и рванул на себя лазаретную дверь. В нос шибануло известью, нездоровым потом и холерной грязью.
— Я знаю, ты здесь!
Шторки в помещении были придернуты на ночь, и он принялся распахивать их, перескакивая из отсека в отсек. Ткань отчего-то не слушалась — рвалась и падала на пол. Вот и славно! Больше света — легче искать. Упавшие занавески лепились к башмакам, опутывая ноги и мешая шагать, — он распинывал их в стороны, как свору злобных собачат.
— Цену назначила? Одну треть детей себе захотела? Вот тебе одна треть! — Он притаптывал каждый оборванный кусок ткани — вдалбливал каблуком в половицы, чтобы уже усмирить наверняка. — Вот тебе! Получи!
Всех распинал, со всеми справился — стало в бараке светло как днем. Содрал последнюю занавесь, а из-за нее люди таращатся: бог со своей матерью и фельдшер в халате на голое тело, волосы дыбом.
— Где она? — закричал Иисусу в равнодушное лицо. — Где спряталась?
Молчит.
— Какой же ты бог, если такой малости не знаешь?! — Деев ткнул раскрытой ладонью в божественные очи — кажется, засадил пяток заноз, но боли не заметил. — Сам отыщу, без тебя!
— Отдай револьвер, внучек.
— Шиш тебе, дед! — Деев сложил раненую ладонь в твердый кукиш и выставил на Буга; и другую руку, с зажатым револьвером, тоже выставил. — В этот раз помешаешь — пеняй на себя. И убери инструменты свои, от них в голове звон. — И тебе — шиш! — повел кукишем, направляя его то вправо, то влево, в самую густоту ночных теней по углам лазарета. — Никого тебе больше не отдам! Лучше сама выходи. Все одно найду.
На нарах у Джульетки Бланманже — нет ее. И под нарами тоже. И под одеялом у Леши Три Тифа. И под лавкой у Нонки Бовари. Дети лежат, еле дышат, синевой аж светятся. А смерти рядом — нет.
— Не тереби больных, внучек, им и без тебя худо!
У Голодного Гувера — нет. У Ченгиза Мамо — нет. У Овечьего Ореха — тоже.
— Не приближайся, дед! Знаю все твои фокусы — цапнешь сзади, как медведь, и оружие отнимешь. А мне сегодня дело сделать надо — найти ее.
У Пинкертонца — нет. У Козетты — нет…
— Ему нужен свежий воздух. Откройте дверь, сестра!
— Стоять на месте, сестра! Дверь не открывать. Я сам открою, сам! Не то сбежит.
Дверь. Площадка. Хлоп! Снова дверь. Хлоп!
И вот он уже в соседнем вагоне.
А инструменты медицинские всё звенят колоколами, то в одном ухе, то в другом — так и не выкинул их дед, ослушник. И руки дрожат, едва револьвер не роняют.
Где же ты прячешься, трусливая? Выходи!
Кто это визжит? Уж не ты ли? Нет, всего лишь дуры сестры.
Кто это убегает, весь в белом? Нет, опять не ты, кто-то из детей.
Что это за грохот? Да это же я сам только что выстрелил — в потолок.
— Где ты, сука?!
— Я здесь, — голос рядом.
И вот уже стоит она — высокая, прямая. Близко. Смотрит.
Деев приближает лицо, но столь ярок лунный свет — или густ пороховой дым? — что не разглядеть ничего — как ваты в глаза напихали.
— Пойдем за мной, — говорит она.
Он втыкает револьвер ей в грудь — ствол упирается во что-то упругое, сильное, вполне телесное.
— Не теперь. — Она кладет прохладные пальцы на его сжимающий оружие кулак и властно тянет вниз.
Деев подчиняется: теперь-то уж ей никуда не деться, пусть покомандует чуток. Она берет его за кисть — как берут капризного ребенка, чтобы вывести из комнаты, — и ведет за собой. Они шагают вдвоем — через вагоны, через площадки, через вагоны, через площадки — и скоро оказываются в какой-то очень знакомой комнате. Большое зеркало ползет вбок, отгораживая пространство и наполняя его лунным светом. Щелкает замок.
— Теперь. — Он снова втыкает в нее револьвер.
— Посмотрите на меня, Деев, — говорит она. — Вы меня узнаёте?
Знакомая женщина стоит перед ним — в накинутом поверх исподнего бушлате. Всклокоченные волосы кудрявятся над макушкой. Одна щека смята со сна.
Он кивает: узнаю. Узнаю тебя, Белая. Да и всё узнаю: и купе наше штабное, и диван в нелепых цветах, и гармошку. Узнаю всё.
Снаружи легонько стучат.
— Как вы, комиссар? — спрашивает фельдшерский голос.
— Полный порядок, — отвечает Белая громко, не открывая купе. — Всем идти спать.
Не сразу, но через минуту шаркают шаги — удаляются по коридору. Голосов не слышно, видно, люди расходятся молча, обмениваясь одними только взглядами.