— Это греческий, — пояснила Фатима ко всеобщему удивлению.
— Древний греческий? — глупо уточнил Деев.
— Почему древний? Вполне современный.
— Из Крыма пришла, — догадалась Белая.
Больше о гречанке ничего узнать не удалось: ни как попала под карагач, ни почему одета была в рыболовную сеть.
А после станции Челкар случилась радость: холера отступила.
Не ползали больше вдоль состава «бегунки» с задранными рубахами. Не колотились от озноба и судорог больные в лазарете, а лежали тихо, дожидаясь выздоровления. Ладошки и ступни их, некогда сморщенные болезнью, снова расправились, а мятые холерные лица опять налились упругостью. Голубизна ушла с губ и из-под глаз, рты перестали трескаться от сухоты и вновь могли говорить. Каждый день фельдшер отпускал все новых выздоровевших из-под своего надзора к остальным детям. Из болезни — обратно в жизнь.
«Гирлянда» уже не дергалась по путям, то спешно отправляясь в дорогу, то тормозя в ожидании высыпающихся на ходу «бегунков», не застревала по нескольку дней на заброшенных полустанках. Травяную подстилку в двух больничных вагонах меняли уже не многажды в день, а всего пару раз. Скоро больных осталось немного, и все они уместились в лазарете, как в дохолерные времена.
Освободившийся вагон требовалось отдраить самым тщательным образом и отскрести — сначала потолки, затем стены, затем лавки и столики в отсеках, под конец уже половицы, — а после забелить известью в несколько слоев, чтобы в нем опять могли поселиться здоровые пассажиры. Буг предложил было сделать это не откладывая, на станции Саксаульская, где обнаружилась немаленькая напорная башня.
— Выждем еще полдня, — возразил Деев. — И тогда уже вымоем весь эшелон, до последнего закутка, — морской водой.
Арал излился на землю с неба — так показалось Дееву, когда море только появилось на горизонте. Небесная синь перетекла в синь воды.
Ничего не стал говорить — ни взрослым, ни детям, — а просто смотрел на далекое и синее, давая возможность кому-то другому узреть первому и завопить восторженно:
— Море же! Море!
И узрели, и завопили, и заголосили — сначала рядом, затем дальше и дальше, передавая друг другу. И вот уже дрожат ликованием глотки, выкрикивая на все лады чудо-слово, — его мало услышать, мало прошептать или проговорить, его надо петь, орать, извергать из себя:
— Море! Море! Море!
Водная гладь разливалась шире и шире по рыжей осенней степи — окоём затапливало и затопило весь. А синева текла по земле — ближе к железной дороге, ближе и еще ближе — словно рельсы притягивало к воде. Скоро эшелон резал мир пополам: с одной стороны оставалась твердь, с другой наступала вода.
— Море! Море! Море!
«Гирлянда» медленно шла по берегу, и медленно же ползали едва не под колесами прозрачные волны, то вылезая из глубины и расстилаясь по бурому песку, то уползая обратно, оставляя за собой хлопья пены.
Дети — у оконных стекол, на вагонных площадках и на вагонных крышах — следили за размеренным движением воды: на многие метры вперед… и на многие метры назад… вперед… и назад… и голоса делались тише, уже не орали, а выдыхали откуда-то из живота, в такт катившимся волнам:
— Мо-о-о-оре!
Команды машинисту не было, но, когда состав замедлился и замер на путях, никто не удивился. Да и не могло сейчас произойти ничего иного с поездом и его насельниками, а только эта остановка у моря.
Деев остро почувствовал, что в эти мгновения все в эшелоне: и дети, и сестры, и даже не видный никому машинист, — все ощущают одно. Невыразимое словами. Непередаваемое ничем, а только молчанием перед лицом этой необозримой глади, что многие недели была мечтой и сном, а теперь стала явью.
Безмолвно смотрели дети на вечные воды Арала. Минуты эти были плотны и сладки — такие не забываются, как бы ни был мал или слаб человек. А море говорило с людьми — шуршало волной о волну, волной о песок. Звало.
Деев уже знал, что на зов откликнутся все, до этого оставался всего-то вздох или два. Но никто не решался первым спрыгнуть на берег и первым нарушить тишину. Помощь снова пришла из машинной будки: гудок заревел беспрекословно — впере-о-о-од!
Дети повалились из дверей, словно вагоны опрокинуло, — горошинами заскакали по песку, швыряя в воздух белые рубахи. В море падали уже голышами — раскинув руки, визжа и жмурясь и позабыв про всяческое стеснение перед сестрами. Рубахи птицами летели к эшелону, приземлялись на шпалы и устилали их, как снегом. А из прибрежных зарослей испуганно поднимались в небо настоящие птицы — их испуганные крики мешались с ошалелыми криками ребятни, усиливая общий восторг.