Далеко за Кзыл-Ордой встретили еще одну семью: на рельсах сидели старый сарт и четыре его закутанные в черное жены, под черными же волосяными покрывалами. Увидев пыхтящий вдали поезд, сарт поднялся тяжело — видно, едва держался на ногах от усталости — и палкой принялся сгонять женщин с путей. Те отчего-то упрямились, не хотели вставать, но наконец подчинились, отошли на несколько шагов и застыли столбом.
Глядя на них с крыши штабного, Деев никак не мог отделаться от неуютного чувства: что-то странное было в этой обычной для местных краев сцене. И не потому, что азиат бил своих жен; и не потому, что были эти жены связаны между собою толстой веревкой, тянувшейся от пояса к поясу, — суровость местных мужей была известна. Но то ли потому, что женщины эти, все четверо, провожая взглядом паровоз, стояли с поднятыми головами, — а это не принято у азиаток. То ли потому, что были они очень малы ростом. Или потому, что высунулась у одной ненароком из-под подола нога — обутая не в деревянный или кожаный башмак, а в лапоть…
Деев спрыгнул с вагонной крыши и направился к странной семье, вынимая на ходу револьвер. Испуганный сарт замахал палкой, отгоняя женщин дальше в пустыню, но те упали на землю и закричали — тонкими умоляющими голосами, по-русски. Сарта Деев убил. Женщины сняли покрывала и оказались девчонками, лет по двенадцати, с русыми косами и исхудавшими лицами. Все уральские, все проданы родителями на базаре в Орске за кишмиш и урюк. Направлялись через Бухару в Мешхед — в гарем.
Найденок посадили к девочкам. У убитого обнаружили в заплечной торбе лепешки и кусок вяленой конины. Хлеб раздали малышам, а мясо — его и было-то всего ничего, с ладонь! — отдали Капитолийской волчице: очень Деев боялся, что с недоеда у кормилицы исчезнет молоко.
Новенькие были — даже не дети, а тени детей. Долгие скитания отняли у них все силы: слабые и смиренные, они норовили забиться куда-нибудь в угол, улечься на пол, а то и вовсе на тормозную площадку, стесняясь занимать пассажирские лавки. Голосов не подавали, есть не просили, пили, когда и сколько дадут, — словом, хлопот не доставляли. Только умирали иногда.
Деев сбился со счета, скольких он принял в эшелон и скольких проводил. Каждый день подсаживал пассажиров — по одному, а то и ватагой. И каждый день происходили проклятые новости — со старожилами «гирлянды» или новоселами.
Рытье могил стало занятием еженощным, благо почвы в пустыне были мягкие: песок вперемешку с галькой. Работа делалась быстро, можно даже сказать ладно, за многие ночи Деев и Буг приноровились. Порой молчали, а порой говорили, и немало, — но вовсе не о том, чем занимались.
Рассказывал больше фельдшер: вспоминал сложные случаи из практики или как воевали с турками («по безусой молодости»), или с японцами («это уже с седыми усами»), или во время недавней Гражданской. Больше же всего — о конях: чем лечить мыт и сап, как помочь кобыле ожеребиться, и про недостатки чистопородных особей, и как встретил однажды в монгольских степях стадо мохнатых лошадок и кормил с рук солью, а те бесстрашно угощались, и за это получил Буг прозвище Лошадиный Шаман.
В этих разговорах не было неуважения к тому, чем были заняты руки собеседников. Наоборот: не будь их рты и головы полны беседами о простом и радостном, они не смогли бы исполнять положенный тяжелый урок. Деев слушал деда с благодарностью: счастье, что можно было думать не о бездыханном маленьком теле, что лежало в двух шагах и ждало погребения, а о диковинных волосатых зверьках, представлять, как тянется к дедовой руке круглая пушистая морда и осторожно снимает губами с ладони блестящую соляную крупинку… Эти беседы были — стакан водки, что притупляет любую боль. Морфий для души.
Иногда, в минуты особой откровенности, Деева подмывало спросить и о Фатиме: ты и правда влюблен в нее, дед, или мне мерещится с усталых глаз? Ты же седой как лунь! А она младше тебя в два раза! Не спрашивал, берег товарища. Понимал: это глупая ревность зудит в нем и дергает за язык. Да и слишком сокровенна была тема.
Однажды спросил о важном:
— Злишься на меня, что детей в поезд беру?
Буг долго не отвечал.
Эх, зря Деев поднял тему! Работать лопатой в молчании было тяжелее.
— Жалею я тебя, внучек.
— Что же я — больной, чтобы меня жалеть?
— Больных не жалеют, а лечат — первая заповедь врача. А тебя уже не вылечить. Искалеченный.
— Чем же это? — то ли не понял, то ли обиделся Деев и даже копать перестал.
— Войной, — пожал плечами Буг. — Временем этим мясорубочным. Откуда мне знать? Ты же ничего про себя не рассказываешь. Уж на что я человек неболтливый, а за эти недели все тебе доложил: и про службу свою, и про мечту лошадиным доктором стать. Потому как люди мы с тобой, а не два бревна в поленнице рядом лежим. А ты — вроде бы и прост, как полушка или как трава придорожная, — а ведь ой как непрост! Ни словечка о себе не выдал.