Выбрать главу

А еще ясно, что ради детей Буре-бек и пощадил Деева — чтобы было кому везти их дальше. Дети были нынче для Деева — его сила и ценность, знание и богатство, его высокие покровители. В Туркестанской пустыне не Деев спас детей — дети спасли Деева.

— Вот что, — сказала Белая строго и окончательным тоном. — В Самарканде я буду ходатайствовать, чтобы ваш состав занимался эвакуацией без надзора Деткомиссии. Вы справитесь один, без комиссара.

— Товарищ начэшелона, — осторожно стукнули в купе. — Там басурмане топливо привезли.

Голос низкий и прокуренный — машиниста. А звучит испуганно, будто не привычные уже басмачи доставили саксаул, а отряд призраков.

Деев идет за машинистом к паровозу. (А глаза у машиниста и впрямь шальные, чуть из орбит не лезут.)

Тендер полон топлива — не до краев даже, а много больше: горой высятся какие-то серые шматы. Не саксаул, не уголь. Тряпки? Шинели.

Порубленные на куски, но вполне еще узнаваемые: воротники с красными нашивками, обрезки рукавов со звездами, красные же нагрудные клапаны, плечи, подолы, спинки. Красноармейские шинели, иссеченные в единое шерстяное месиво. Снаряжение батальона? Целого полка? Рубили саблями, наотмашь, уже сняв с убитых, — специально для эшелона, правильнее сказать, для Деева. И столько же буденовок, также растяпанных надвое и натрое.

— Делать-то что? — напоминает машинист.

Он стоит рядом, стащив с головы форменную фуражку.

— Топи, — приказывает Деев.

VII. ТРОЕ

Самарканд

О горы, горы! Камни, камни. Смятыми гигантскими глыбами высятся со всех сторон, обступают. Высоко над ними висит небо — далекое и синее, подернутое легкой облачной взвесью. Сколь жестка и темна каменистая твердь, столь прозрачен и светел небесный свод. Горы и небо — песня в веках.

По низу склоны поросли желтой травой и красными деревьями, по верху — голы и серы, а местами — в снегу. Приглядись — и в серости этой различишь все краски мира, а в строгой геометрии склонов — нежные линии леса и кустарника.

На рассвете острые вершины горят кострами по синему каменному морю, на закате пылают вновь. Само же каменное море оборачивается то золотом в теплом солнечном свете, то серебром в холодном лунном. И только глубокие расселины и днем и ночью остаются исчерна-лиловыми, источая вечный холод и вечную темноту.

Эшелон погремушкой грохотал по склонам. Гулкое эхо скакало по откосам, то и дело норовя обогнать поезд и выскочить из-за угла навстречу. Ни зевак, ни путников, ни даже бродячих собак не встречалось на этом пути, а только камни и камни. Вдали, над ущельями, висели в воздухе беркуты — единственные зрители неуклонно державшей путь «гирлянды».

С крыши штабного вагона Деев смотрел на каменное море, по дну которого пробирался поезд.

До конца пути — сотня верст. Сегодня эшелон дойдет до Самарканда.

В Ташкенте провели почти сутки. Деев сам тормозил отправку, все надеялся найти еще сотню белых рубах. Не нашел.

«Ты пойми, товарищ, — сказал ему глава ташкентского гарнизона. — Права я не имею армию оголять. Аккурат через полмесяца — зима. А солдатам моим этой зимой еще Буре-бека ловить — по горам, по снегам. Что ли, прикажешь без белья? Детям твоим до целевого детдома с молочной кашей — всего-то сутки катить. Уж как-нибудь докатят».

Да, докатят. Только четыре сотни останутся потом под крышей, кашу эту молочную лопать, а одна сотня — на улице. И аккурат же через полмесяца — зима.

Деев придумал достать мануфактуры, сбегал на текстильную фабрику. Но фабрика та лишь называлась текстильной, а оказалась — чесальной: там выдирали из хлопковых коробочек вату и чесали волокно, а само волокно тюками отправляли в далекий Ярославль.

Был в милиции, в таможенном управлении, в ЧК — ничего не нашел: не было во всем богатом Ташкенте сотни белья для бездомных детей.

До Самарканда — девяносто верст…

Сами беспризорники за время в эшелоне уже растеряли весь свой нищенский вид. Были отдраены сестрами до поросячьей розовости и выбриты до блеска. Уши — прочищены и выскоблены. Ногти — острижены. Язвы — прижжены йодом. Словом, пупсы магазинные, а не дети. Только одеты по-прежнему — в лохмотья.

Это рванье не поддавалось латанию и стирке, его нельзя было вывернуть наизнанку или перешить. Оно было — сплошные дырки, нитки и несмываемая грязь. На фоне белых эшелонных рубах казались и вовсе одной грязью.

Если бы не подлог со списками, Деев и думать бы не думал об одежде. Мало ли в каком тряпье детей в приемники сдают! Порой и вовсе безо всякого тряпья. Но подлог имелся, и лохмотья приблудышей просто кричали об этом.