Может, зря волнуется Деев? И заведующая в Самарканде окажется мила и доверчива, как Шапиро, — примет всех и не заметит обмана? А если окажется как Белая?
До Самарканда — восемьдесят верст…
Признаться во всем? Отписать в Казань покаянную депешу — рассказать про сотню умерших в пути и сотню подобранных? Не выкинут же их на улицу, пристроят куда-нибудь. Пусть и не в целевой детский дом, поставленный на особый снабженческий баланс и больше напоминающий санаторий. А куда? Некуда. Нет в Самарканде других детдомов, не дошли еще руки у советской власти.
Но даже если не найдется для приемышей крова — неужели же пропадут в сытом Туркестане? Опытные-то бродяги и скитальцы, каких поискать! Деев провез их через Голодную степь, через мертвые пески и горы в край виноградников и рисовых полей — провез до холодов и снегов, успел. Неужели же этого мало? Мало.
До Самарканда — семьдесят верст…
Шестьдесят…
А когда оставалось не более полусотни, Деев обошел вагоны и велел сестрам собрать всю ребячью одежду — для стирки и дезинфекции. «Какая стирка?» — изумились те. Горы вокруг. А до конца маршрута — пара часов.
Исполнять, приказал коротко. Правило номер четыре — правило начальника эшелона.
Рубахи собрали и сложили в штабном. Они лежали высокими белыми кипами вокруг ванны, а кучками пониже валялось рядом и отрепье беспризорников.
Скоро «гирлянда» выскочила из ущелья и помчалась по самому его краю. А Деев рванул вниз оконную раму и стал швырять бельевые кипы в открывшуюся дыру.
В окно летели ветер и грохот. Из окна — рубахи.
И малышня в штабном, и Фатима, и Кукушонок, и даже Капитолийская волчица смотрели завороженно, как начальник эшелона сражается с ветром. Деев метал белье, как гири, напрягая все мышцы, — воздушные вихри норовили забросить вороха обратно. Одна стопка, вторая, десятая — все вон, вон!
И в других вагонах зачарованно глядели в окна. Там, заслоняя горный пейзаж, металась гигантская стая белых птиц. Или рубах? Они махали крыльями и гладили эшелон — по окнам, по лицам детей, прильнувших к оконным стеклам, — а потом нырнули в пропасть, и было их уже не найти и не собрать, даже если бы кто-то задумал остановить паровоз и отменить содеянное.
— Пойдете бо́сые и голые, — сказал Деев детям. — А кто стыдливый — зимует на улице.
Упреждая возражения, добавил: правило номер четыре.
Возражать и не думали — понимали, для чего затеяно.
Деев уже разыскал детский дом и предупредил о скором приходе эвакуированных. Заведующая — не блаженная, как Шапиро, но и не змея, как Белая, — хотела пойти с ним на вокзал и помочь хлопотать, но Деев отказался: сами придем.
Земля здесь была еще сухая, не успевшая остыть после жаркого лета; да и воздух дышал осенним теплом, да и солнце глядело с неба ласково — одно слово, Самарканд! — и Деев надеялся, что никто не заболеет.
И пятнадцатого ноября двадцать третьего года пять сотен детей вышли из санитарного поезда на перрон — без единой нитки. Самая старшая девочка, беременная Тпруся тринадцати лет, куталась в казачью шаль. Остальные — в чем мать родила.
Дети выстроились на платформе, как ехали, — повагонно. Тела ребристы и плоски, руки-ноги одинаковой почти толщины, в один ладонный обхват, головы бриты у всех. Мальчики и девочки — едва различимые, а со спины и неразличимые вовсе — ждали сигнала к отходу.
Сюда же, к поезду, подъехала нанятая Деевым на привокзальной площади телега, куда усадили малышню из штабного и уложили лежачих. Возница обоза смотрел на безодежную детскую армию и молча крестился.
Армия же была удивительно смирна: ни тебе стишков, ни шуток, ни даже самого короткого смешка — дети были измотаны дорогой и угнетены предстоящим расставанием. Уже давно были все расцелованы сестрами — и по одному, и по два, и по три раза. Уже и наставления, и пожелания, и обещания произнесены. Но стояли на перроне — и не могли оторвать взгляды от вагонов, что стали их домом на полтора месяца. Впереди ждал новый дом, и начальник эшелона обещал, что в нем найдется место каждому («нож мне в сердце, гвозди в глаз!»), — однако покидать «гирлянду» отчего-то было больно.
Над головой синело яркое чужое небо и сияло яркое чужое солнце, горячее даже в ноябре. Под ногами лежала чужая земля, клубилась пылью, укутывала ступни и голени. Но одеть бледные тела — не могла.
Сестрам велено было оставаться в поезде и «не разводить сырость» — и те послушно оставались, но справиться с поминутно подступающими слезами не могли: суетясь вдоль построения, хлюпали носами и беспрестанно терли глаза. Деев пригрозил: самых слезливых снимет с маршрута. Понимал, что угроза бессмысленна, — маршрут окончен.