Выбрать главу

А глаза-то вовсе не бунтарские — жалкие и голодные.

— Как зовут? — спросил тихо, чтобы не испугать.

И бровью не повела — будто не слышала.

— Зозуля, — ответила за девочку оказавшаяся рядом сестра. — То ли имя, то ли козья кличка, поди разбери. Фамилии в документах и вовсе не было… А за такую вот кучку пшена, — указала на рассыпанную кашу, — у нас в деревне еще год назад убили бы.

— Розданную еду не трогать, — громко скомандовала Белая. — Охранять до нашего возвращения. Если забредет пацаньё из соседнего вагона — гнать взашей.

Кивнула строго одной из девочек: за мной! Кивнула и Дееву с Зозулей: вы тоже — за мной! И направилась в штабной вагон. Наедине хочет поговорить, догадался Деев, — допросить бунтовщиц по одной.

Зозуля как поняла, что ее уводят к начальству, и вовсе скукожилась, сморщилась личиком. Но сопротивляться не стала: молча вылезла из укрытия — рассыпанную по лавке кашу обползала аккуратно, не задев ни крупинки, — и почапала за комиссаром. Деев зашагал вслед.

Вагонные проходы были некогда выстланы коврами, от которых теперь остались одни ошметки. Остатки эти у Деева хватило ума не трогать: во время оснастки эшелона приказал аккуратно приколотить каждый гвоздями — и теперь босые дети скакали по этим ковровым островкам, чтобы не заморозить ноги о холодный пол. Зозуля не скакала — шлепала равнодушно по деревянному настилу, ссутулившись и уткнув подбородок в грудь. Просторная рубаха волоклась по полу. Кости хребта выпирали шишками — едва не дырявили кожу. Стриженая голова — черный ежик с лохматыми иглами — казалась непомерно большой для тощей шеи: того и гляди оборвется.

— Побеседуйте-ка с ней по душам, — шепнула Белая на ухо Дееву. — Искренно, как вы умеете.

— Я? — опешил тот.

А Белая уже скрылась у себя — с другой девчонкой.

Зозуля осталась в коридоре. Мелкая, она едва доходила ростом до дверной ручки, но по серьезности личика Деев дал бы ей лет восемь-девять. К тому же она сильно горбилась: распрями спину — сразу стала бы выше на полголовы.

Распахнул дверь, приглашая войти, — шмыгнула внутрь купе. Присела на краешек дивана, как птичка на жердочку, руки на колени пристроила, голову на грудь свесила и замерла. Лица не видать, а только макушку в торчащих вихрах да бурые от грязи ручонки с короткими черными ногтями. На одной наколка: голубок.

И вновь стоял Деев в своем временном жилище, не зная, куда присесть. На диван опускаться не стал, чтобы не испугать гостью, и на пуф садиться тоже не захотел — так и остался стоять, прислонившись к ребру стола и скрестив на груди руки.

О чем беседовать с упорно молчащей девчушкой — не понимал. Ее бы сейчас укутать потеплее, накормить пожирнее и кипятком отпоить, а не пытать вопросами.

— Говорить-то умеешь?

Макушка колышется еле заметно: умею.

— А ну скажи что-нибудь.

Сквозь шум колес Деев едва различает короткий звук — не то вода плеснула, не то кошка мяукнула.

— Что? — наклоняется он ближе к лохматому темечку. — А ну еще раз, громче!

Зозуля покорно повторяет — и Деев наконец разбирает два слова: «Не бей».

И хотел бы выругаться — а нельзя! Хотел бы прикрикнуть — «Да кто ж тебя бьет, дурища?! Тебя же кашей-рассыпухой пичкают, за которую в деревнях убивают!» — а тоже нельзя. Стерпел, смолчал. По-другому решил начать.

— Давно скитаешься? — спрашивает; ответа не дожидается, сразу продолжает: — Можешь не говорить, сам вижу — давно. Все вижу. И пятки твои загрубелые — не первый год без башмаков шлёндаешь. И пальцы на ноге кривые — то ли копытом отдавили, то ли тележным колесом. Что тифом болела, вижу. Что с вокзальной шантрапой якшалась. Что анашу куришь и вино пьешь. И что голодная ты до обморока, тоже вижу. Ты же это пшено вареное глазами жрала, так хотелось проглотить. А не проглотила. Почему?

Сидит девчурка, будто закаменела. Или бормочет что-то под нос? Прислушался — а та опять за свое: «Только не бей».

«А вот побью!» — немедля захотелось рявкнуть. Будешь дальше настырничать и в голодовку играть — сам побью, вот этими своими руками! И потрясти растопыренными ладонями перед нахохленной макушкой — для острастки. И тут же стыдно стало своей невоздержанности — так стыдно, что себя самого впору поколотить. Не на Зозулю злился. А на кого? На себя, что не умел с малолеткой справиться? Отвернулся к окну, вцепился в ребро стола. Молчи, приказал себе. Дознаватель из тебя никудышный.

На стекле дрожали брызги дождя, а за стеклом плыли, покачиваясь, черные деревья. Эшелон тащился медленно, давая в час не более десяти верст, и можно было разглядеть каждую просеку и каждый перелесок. Приказанский лес — прозрачный по осени, едва разбавленный желтизной берез и зеленью сосен, — тянулся и тянулся бесконечно. А над ним, чуть не касаясь древесных крон, тянулись белые облака — не то спустившиеся с небес, не то поднявшиеся из паровозного жерла.