Абы кого, с улицы, сюда на работу не брали — а только своих, только проверенных людей. Новых рабочих мест было мало — отсюда не увольнялись. Правда, сотрудники сборных пунктов и гибли чаще, от шальной пули или шального серпа в живот, — работа была прибыточная, но опасная, как в армии. Видно, и мучные охранники были друг другу не чужие люди — то ли братья, то ли сватья-кумовья, а то ли бывшие фронтовые соратники; потому и беседы вести им нужды не было — понимали друг друга с полуслова.
Деев шерстил хлев, как борзой пес в поисках подстреленной дичи: заходил в загон и рыскал меж костлявых спин и рогатых морд с низко опущенной лампой — искал отяжелевшее брюхо. Быстро смекнувший про всё фельдшер помогал: оглаживал хребты, успокаивая полусонную скотину, а заодно выискивая на ощупь какой-нибудь раздобревший круп. Чмокал и цокал языком при этом, как заправский конюх.
В сытое время коровье стадо могло и озлиться на чужаков — затоптать или забодать. Но в голод животные слабели и делались покорны. Одни только свиньи шалели с голодухи, поэтому свиней держали отдельно. В этом хлеву их не было.
Обшарили всё — нашли трех телок на сносях и одну котную овцу.
— Верил бы в бога — помолился, чтобы нынче ночью хоть одна отелилась, — сказал Деев.
Случиться такое могло вполне — коровы были тяжелы основательно, распухшие вымена их висели едва не до земли. Буг заглянул каждой под хвост, провел пальцами по торчащим соскам.
— Вот эта, — уверенно сказал, указывая на одну.
Корова едва держала вес распирающего ее плода на тощих ногах и с тоской глядела в землю. Морду отворачивала и шарахалась ото всех как полоумная. Пожалуй, дед был прав: на нее и нужно было ставить.
В дальнем углу Деев давно приметил отгороженный закуток — туда и отвели избранницу под пристальными взглядами мучной охраны. (Подобные закутки появлялись на каждом сборном пункте — для отселения тех, кто мог произвести излишки. Заботились не о животных, а о том, чтобы излишек образовался непременно и поскорей: на длинном перегоне или в толчее общего загона уединиться для отела было сложно, в персональном помещении растелиться легче.)
Устроили в закутке стельную. Устроились рядом сами — на какой-то доске, спинами прислонившись к стене хлева. И питерцы расположились неподалеку.
И стали ждать.
Ночь выдалась прохладная, но полторы сотни животных ртов надышали тепла. Шло тепло и от навоза, что устилал пол в несколько слоев: нижние слои затвердели и защищали от земельного холода, а верхние, еще мягкие, па́рили, обогревая хлев.
Вздыхала и переступала ногами скотина, под копытами чавкал коровяк. Пересмеивались тихо о чем-то своем питерские богатыри. Где-то далеко, на входе, бряцали ружья мучной охраны.
Время шло.
Лампу Деев прикрутил, экономя керосин, — язычок пламени размером с детский ноготь едва разбавлял темноту. В густой темноте этой слабо проступал усатый профиль деда и выпуклости бревен. В крохотное смотровое окно, наполовину прикрытое задвижкой, виднелся кусок неба — цвет его постепенно менялся: от серого к синему, а затем и вовсе к чернильному.
Сейчас-то и было время для серьезного разговора или беседы по душам. Но говорливый до этого фельдшер молчал: крепко его прибила цифра в миллион пудов.
— Слышь, дед, — не выдержал и зашептал Деев. — Ты на войне за кого был — за красных или как?
Буг не отвечал, только сопел громче.
— Ясно…
— Ничего тебе не ясно! — открыл наконец рот. — Да за красных я был, за красных!.. Но не сразу.
— Перебежчик, выходит. Политический хамелеон.
— Я политикой не занимаюсь. Я людей лечу.
— А тебе что же, все равно, кого лечить?
Говорить в голос было нельзя — шептали, в напряженные моменты переходя на сипение и свист.