Зацепившись за прибрежные холмы, полк стоял насмерть и позволил всем частям переправиться. Но когда начал переправляться сам, бомба с «юпкерса» попала наконец в мост. Немецкие танки и самоходки то там, то тут выползали к реке, к переправе. Много наших полегло в лозняке, на отмелях, в реке: Донец переплывали на бочках, ухватившись за конский хвост или саженками, если умеешь. Пулеметные очереди и снаряды вспенивали воду — танки били из кустов прямой наводкой.
Трушин плыл в намокшей одежде, тянувшей на дно, окунал голову, будто это могло уберечь ее от пули либо осколка.
И вдруг — невероятно! — вспомнил, как спасал в Заволжье подпившего Апчишкина.
Земляк плыл рядом, тоже опуская голову под воду. А затем пуля ужалила Трушину плечо, вода окрасилась кровью, Анчишкиы тут как тут, помог доплыть до мели, и Трушин ни о чем больше, как только о раздиравшей плечо боли, думать уже не мог. На мели пуля нашла и Апчишкипа, ударила в бедро, он упал. Санитары оттащили их обоих на сушу, в буерак, погрузили на двуколку. Скрючившись, Трушин покачивался в повозке, и сквозь пресный запах крови ему мерещился запах мяты, чернобыльника, клевера. Пикируя, ревели моторами «юнкерсы», бомбы и снаряды взрывали нагретую землю и нагретый воздух — степные миражи, никли под слоем пыли хлеба и сады, и вдоль шляха затаились в страхе сгоревшие и еще не сгоревшие хутора.
В госпитале у Федора Трушина было вдоволь свободного времени. Он сочинял стихи. Скрытно, никому не показывая. Парочку стихотворений посвятил умершему Васе Апчишкнпу, остальные — Сталину. О Сталине он писал еще до призыва, писал в армии, на фронте и особенно в госпиталях. Ни в какие редакции не посылал. Во-первых, это было сугубо личное, сокровенное, во-вторых, считал их несовершенными, недостойными Сталина, которого воспевали во всех журналах и газетах сотни профессиональных поэтов, не чета ему, самоучке. Он просто с величайшей тщательностью переписывал свои творения в общую тетрадь под коричневым коленкоровым переплетом. Эту тетрадку хранил от посторонних взоров бдительпейше.
А письма матери и сестрам Федор писал открыто, не таясь, даже комментируя кому-нибудь, кто был близко. Он кроме писем посылал им деньги по аттестату, и мама не переставала благодарить его, а он понимал: при рыночной дороговизне деньги те мало что значат. Он рассматривал корявые, педоппсаппые слова в мамином треугольнике и аккуратные, красивые буковки в сестриных треугольниках и воочию видел свой городишко, домтеремок и маму с сестрятамп. Всех такими, с какими распрощался, уезжая в РККА.
День, когда команду призывников отправляли в Оренбург, выдался пасмурным, промозглым. Утром Федя поднялся с мыслью: "Все. Сегодня все в последний раз…" Он умылся, побрился, погладил перед зеркалом стриженый затылок, как будто шевелюра могла отрасти за педелю. Затем с вещевым мешком за спиной, сопровождаемый мамой и сестрами, с радостью не пошедшими в школу, он направился в военкомат. Во дворе военкомата призывников заперли и не выпускали часов пять, а родня топталась за воротами. Кое-как построились и колонной, вернее, толпой — на вокзал. Федя шагал по лужам, моросил дождь, было зябко и грустно. Миновали переулок, где кособочился домтеремок, краска на нем поблекла, облупилась, вышли к привокзальному скверику — тополя голые, паровоз свистит. Мама, глядя на паровоз, крестилась, по впалым морщинистым щекам стекали слезинки, сестрята веселились, толкали друг дружку, курносые, белобрысые, с пышными косами, Федю дергали за рукав: "Пиши нам про службу подробно, обещаешь?" Он обещал. Он умел писать подробно.
Сестры белобрысые, а он цыганистый. В кого? Молодцы с игрушечной фабрики скалились: "В соседа!" Мать сердилась, объясняла: "В деда. В моего то есть батю. Такой же чернявый. А я вот беленькая, в маманю…"
Вообще гвардии старший лейтенант Трушин был красив: широкоплеч и строен, с тонкими, удлиненными чертами, с гордой посадкой крупной головы, глаза, точно, черные, жгучие, и чуб, точно, смоляной, кудрявый. Одно портило — щербатинка, из-за которой он пришепетывал. Ее происхождение: Трушин стоял в блиндаже у окна, смеялся, неподалеку упала мина, осколок на излете ударил в окно и в рот, отколол кусочек от двух передних зубов. Будь осколок посильней, не предугадать, чем бы все кончилось. Изучая щербатину перед карманным зеркальцем, Трушин хмуро пошутил: