Я закурил, затянулся и перешел на ту скамейку. Спросил:
— Разрешите присесть? Что с вами? Кто вас обидел?
Она мельком взглянула на меня и залилась еще горше, всхлипывая и шмурыгая носом. Этого я вытерпеть не мог.
— Да что ж вы молчите? Кто вас обидел, спрашиваю?
Наверное, тон мой был излишне нервозным, крикливым.
Мальчишка испугался и также заплакал. Этого еще не хватало.
Как можно спокойнее я сказал ей:
— Поверьте, я хочу вам добра. Хочу помочь. Что с вами случилось?
Она вновь посмотрела на меня, но не мельком, а внимательно, изучающе. Потом сказала мальчику: "Ну что ты, Гошенька, успокойся", обняла его, прижала. Вытерла ему нос и себе. Спрятала платок в сумочку. Одернула жакет. Я курил. На привокзальной площади сигналили автобусы. За вокзалом, на путях, пересвистывались паровозы. Скоро свистнет и мой паровоз. Для добрых дел времени у меня в обрез.
— Не хотите говорить?
Сам подивился своей настойчивости. В принципе я с незнакомыми женщинами не заговариваю. Стеснительность мешает, переходящая порой в угрюмую застенчивость. А иногда кажется: женщины подумают, что я с ними заигрываю ради определенной цели, а это уж пошлость, от которой меня коробит. Короче — на знакомства я не мастак.
Докурил папиросу, окурок швырнул в урну и собрался было уходить, когда женщина сказала:
— Лейтенант, не сердитесь. Мне стыдно выкладывать свои беды как-то сразу. Но я выложу…
И, запинаясь, она рассказала: стояла в очереди за билетом, зазевалась, сумочку раскрыли и вытащили кошелек (она щелкпула замком сумочки для наглядности), там все деньги, паспорт, пропуск, ну, кошелек с документами потом подкинули, деньги — тю-тю; заявила в милицию, обещали посадить без билета, да покуда не сажают, разбираются.
"Благородные ворюги, документики подбросили", — подумал я и спросил:
— Ехать-то куда?
— В Читу.
— Там дом?
— Да.
— А зачем в Новосибирск приезжали?
Разговор смахивал на допрос, но женщина отвечала все с большим желанием. Видать, я ее разговорил-таки.
— Сюда приезжала хоронить отца.
— А что ж никто не провожает?
— Некому.
— А это ваш сынишка?
— Мой. Пришлось брать с собою. В Чите не с кем оставить.
Пацаненок — ему года три — крутил пуговицу на рубашонке, таращил на меня раскосые глазенята, еще полные слез; в нем было побольше русского, светлого: и кожа, и волосы, да и нос не такой приплюснутый, и скулы не выпирали. И тем не менее на мать он походил здорово.
— В Новосибирске никто не провожает, зато в Чите вас будут встречать с цветами:, - пошутил я, понимая: тяжеловесно это, топорно.
— В Чите пас некому встречать, — сказала она так, что у меня пропала охота шутить ц расспрашивать тоже.
Помнмо всего прочего время мое истекало. Это милиция может досконально разбираться, а мне некогда. Я должен решать без проволочек. Эту женщину я абсолютно не знаю. Но знаю: она плакала, плакал и ее ребенок. После войны я дамских и тем более детских слез совершенно не переношу, тут я всегда действую. О нарушении воинского порядка, о незаконности того, что задумал, я старался не вспоминать. И потом во мне опять возникла необъяснимая и острая жажда испытать судьбу, свою веру в людей — то, что было с Головастиковым. Я сказал:
— Простите, вас как зовут?
— Нина.
— Меня — Петр. Вам, простите, сколько лет?
— Двадцать три.
— Мы почти что ровесники! Стало быть, можно на "ты".
Можно? Ну так слушай, Нина: поедем с нами, в эшелоне. Это, конечно, медленней, чем в пассажирском, но верней.
Она подняла глаза и пристально посмотрела на меня. Я смутился:
— Ну, что разглядываешь?
— Надо же поглядеть на человека, которому доверяешься, — сказала она. — Дальше Читы не увезете?
— Нет.
— А точно эшелон пройдет через Читу?
— Вероятно, да. Мимо не провезем…