Если бы Свистун был сейчас со мной!.. Впрочем, я и так знал, что бы он сказал. «Не должен вмешиваться, — наверное, прогудел бы он, — не должен встревать». Свистун говорил о судьбе. А что такое судьба? Записана ли она в генетическом коде человека или на звездах? Указано ли на ее невидимых скрижалях, как должен поступать человек, что он будет желать, что он будет делать, чтобы найти самую заветную свою мечту?
Все мои спутники уже достигли своего неясного и непостижимого миража, манившего их издалека. Возможно, им это удалось, потому что каждый из них знал или догадывался, что нужно искать. А я? Что искал я? Я попытался представить, чего я хочу… и не сумел.
Утром мы нашли куклу Тэкка — на том же месте, недалеко от тропы, где она и была брошена. До этого дня у меня не было возможности как следует рассмотреть ее. Теперь у меня хватало времени, чтобы разглядеть куклу во всех деталях, испытать на себе завораживающее влияние странного выражения грусти, запечатленного на ее грубом лице. Одно из двух, думал я: либо тот, кто вырезал куклу, был невежественным дикарем, случайно ухитрившимся придать ее лицу выражение грусти, либо искусснейшим мастером, способным несколькими скупыми штрихами передать дереву отчаяние и терзания разумного существа, стоящего лицом к лицу с тайнами вселенной и дерзнувшего разгадать их.
Это было не совсем человеческое лицо, но достаточно близкое к человеческому. Его можно было даже отнести к земной расе. Это было лицо человека, искаженное потрясением, вызванным грандиозной истиной, — и, очевидно, истиной, познанной не в результате целенаправленного поиска, а словно внезапно обрушившейся на него. Рассмотрев куклу, я хотел было отбросить ее в сторону, но неожиданно обнаружил, что не могу этого сделать. Она словно пустила в меня корни и не отпускала. Кукла как будто нашла во мне убежище и, заняв его, уже не хотела покидать. Я стоял, сжимая ее в кулаке, и пытался отшвырнуть от себя, но мои пальцы не могли разомкнуться.
Мне пришло в голову, что нечто подобное произошло и с Тэкком; единственное отличие состояло в том, что он добровольно подчинился ее власти. Мадонной назвала ее Сара: может быть, она была права, хотя я так не считал.
Теперь я пошел по тропе, подобно Тэкку, прижимая к себе этого проклятого деревянного идола и укоряя себя, но не столько за то, что у меня не хватает сил избавиться от куклы, сколько за то, что я поневоле становлюсь похожим на монаха, — человека, которого я органически не выносил и глубоко презирал.
…По прошествии нескольких дней, скорее от скуки, нежели из любопытства, я снова открыл шкатулку и извлек рукопись Найта. Мне стоило большого труда разобрать и расшифровать его каракули. Я вникал в ее содержание, как в забытом Богом монастыре дотошный историк копается в пыльных манускриптах, исследуя дюйм за дюймом пергаментный свиток, и доискивается, как мне представлялось, не столько до какой-нибудь сенсационной тайны, сколько старается понять человека, исписавшего такую груду бумаги, проследить маршрут блужданий человеческого духа на пути к истине, скрывающейся где-то в глубинах подсознания.
Но лишь на десятый вечер, когда мы были уже в двух переходах от пустыни, я, наконец, наткнулся на отрывок, показавшийся мне не лишенным смысла:
«… А эти ищут голубого и багрового знания. Они ищут его по всей вселенной. Они ловят все, что может быть известно или придумано. Не только голубое и багровое, но весь спектр знаний. Они ставят ловушки на одиноких планетах, затерянных в бездне пространства и времени. В синеве времени. Знания ловятся деревьями, и, пойманные, они складируются и хранятся до сбора золотого урожая. Огромные сады могучих деревьев протают синеву, на мши погружаясь в нее, пропитываясь мыслями и знаниями. Так иные планеты впитывают золото солнечного света. Эти знания — их плоды. Плоды многообразны. Они круглы и продолговаты, тверды и мягки. Они и голубы, и золотисты, и багряны. Иногда красны. Они созревают и падают. И их собирают. Потому что урожай — это время сбора, а созревание — время роста. И голубое, и золотистое…»
Здесь Найт снова впал в бессвязный бред, который, как и во всей рукописи, преимущественно выражался в бесконечном перечислении оттенков цвета, разновидностей форм и размеров.
Я отложил рукопись и присел у костра, лихорадочно обдумывая, какой же смысл скрывается за содержанием этого отрывка. Был ли он случайным порождением больного воображения, также, как и весь текст в целом? Или представлял собой плод временного озарения, во время которого Найт успел изложить важный факт, затуманенный пеленой его воображения. А, может быть, Найт вовсе и не был таким сумасшедшим, каким казался, и вся эта рукописная галиматья была не более чем искуссным камуфляжем, за которым скрывалось тайное послание, предназначенное для того, в чьих руках волею судьбы окажется рукопись?