Но парадокс творчества Романа Полянского в том, что при всей тяге к абсурдно преподнесенной метафизике, к странному юмору, схожему со «смехом висельников», к откровенному заигрыванию с опасностью и вообще со смертью (что в жизни не раз приводило самого режиссера к скандальным ситуациям, а однажды закончилось трагическим исходом, когда банда Мэнсона расправилась с актрисой Шэрон Тейт, женой Полянского) он не очень-то верит в существование сверхъестественного. Фильмы Полянского выстроены настолько искусно и виртуозно, что даже в «Ребенке Розмари» и «Девятых вратах» не останется ни грана мистики, если трактовать их с точки зрения воспаленного воображения персонажей — беременной женщины из Нью-Йорка или излишне впечатлительного торговца антикварными книгами. Подобно тому, как Макбет, доверившись пророчеству колдуний, принимает хитроумную выходку соперников за двинувшийся на него Бирнамский лес, так и другие герои Романа Полянского (например, в «Отвращении» и «Жильце») готовы лишиться ума от того, что им померещилось. Сам же режиссер высмеял такую наивную подозрительность, граничащую с манией, еще в «Бале вампиров», где все растиражированные в литературе и кино мифы о Дракуле восприняты с пародийной издевкой.
Вселенское Зло намного реальнее и даже обыденнее, чем мы себе это представляем. Оно может таиться внутри человека, до поры до времени не ощущающего существования своего «альтер эго»; быть вполне нормальным проявлением неоднозначности человеческой натуры, склонной и к дурным поступкам, и к порочным влечениям (эта тема, начатая еще в польском дебюте «Нож в воде», варьировалась позднее в англо-французских лентах «Тэсс» и «Горькая луна»); представлять угрозу со стороны сил, вторгшихся во вроде бы уравновешенную жизнь («Тупик», «Китайский квартал», «Неистовый»). А в «Смерти и Деве», наиболее политизированной из всех работ постановщика (а ведь он всегда словно кичился своим космополитизмом и неангажированностью), нечто дьявольское приобретает конкретное воплощение в образе бывшего мучителя из застенков одной из латиноамериканских военных диктатур. И наконец, сейчас, когда Полянскому исполнилось уже 67 лет, он, в детстве прошедший через ужасы краковского гетто и издевательства немецких солдат, потерявший мать в концлагере, впервые приступает к съемкам исповедальной картины «Пианист» (кстати, она основана на воспоминаниях польского музыканта и композитора Владислава Шпильмана) об узнике, сумевшем пережить Холокост и сохранившем способность творить.
Если попытаться применить методику психоанализа, все страхи, мании и подозрения, от которых Роман Полянский стремился избавиться в своих фильмах на протяжении сорока лет, гнездятся отнюдь не в ирреальном мире, «по ту сторону добра и зла» (вспомним еще одно понятие Ницше), а в обостренных переживаниях маленького мальчика, для которого действительность оказалась хуже любого кошмара. Ад, устроенный людьми на Земле, куда более безжалостен и жесток, чем все ужасающие подробности Страшного Суда или натуралистические живописания мук грешников в «геенне огненной».
Затворничество в гетто своеобразно трансформировалось в подчас навязчивое создание на экране замкнутого пространства с ограниченным числом персонажей («Отвращение», «Ребенок Розмари», «Жилец», «Смерть и Дева»). Узниками в замках чувствуют себя герои «Бала вампиров» и «Макбета». Ощущение клаустрофобии возникает даже в тех случаях, когда действие происходит вроде бы на открытой территории, чаще у моря или в море («Нож в воде», «Тупик», «Что?», «Пираты», «Горькая луна»). Даже персонажи, нормально существующие в толчее городских мегаполисов, встретившись с опасностями за пределами привычного ареала обитания, начинают испытывать своего рода агорафобию и манию преследования («Китайский квартал», «Неистовый», «Девятые врата»). Более того, какое-либо конкретное место, допустим, Чайнатаун в Лос-Анджелесе, вдруг оказывается мистически проклятым, и туда лучше вообще не соваться, дабы не попасть в лапы смерти.