– Что мне делать, Гийом? Он ни в чем не сознается.
— Отец мой, вам следовало бы спросить меня. Я знаю, что заставит его признаться.
— Видишь ли, дитя мое, на этот счет существует строжайшее предписание Его Святейшества. Отклонение от изложенных в нем правил означает риск вечного проклятия. Предоставь все нам. А сейчас поднимайся наверх, к свету. Поговорим о твоей операции и о твоем будущем позднее. Забудь о том, что видел.
— Но, отец мой, мать говорит, будто вы знаете цирюльника, опытного в обращении с ножом. Вроде бы он может проделать все, не причинив лишней боли и страданий. Кто он?
— Я, – ответил Жан Палач, который предпочел бы называться в идеальном мире Жаном Цирюльником, и приветственно распростер руки, с которых капала зеленая слизь еретика.
Палач, разумеется, не привез с собой специального ножа для оскопления. В нашем распоряжении был лишь тот, которым еще сегодня резали лук-порей на кухне замка.
Я хотел, чтобы оскопление совершилось в комнате, расположенной как можно дальше от убожества прежней жизни Гийома. Крестьяне отводили глаза, когда я потребовал привести в порядок спальню маршала и велел постелить чистое белье и положить подушки, набитые гусиным пухом, но никто не посмел спорить, ибо я представлял церковь, а в настоящий момент замок находился под ее юрисдикцией.
Я приказал собрать побольше хвороста для камина и посоветовал Жану Цирюльнику вымыться, дабы мой сын не увидел пятен зеленой слизи на его лице и руках.
Гийом ужасно боялся. Нам пришлось держать его: мне – за руки, брату Паоло – за ноги. Я даже сунул мальчику в рот палочку и велел покрепче прикусить, чтобы не закричать от боли. Я не мог смотреть ему в глаза, не мог видеть ужаса, который сам же и навлек на несчастного.
Мне казалось, этот кошмар никогда не кончится…
– Можете отпустить его, – скомандовал наконец цирюльник. – Дело сделано.
Я понял, что по-прежнему крепко сжимаю руки парнишки, и расслабился, но он цеплялся за меня и бормотал:
– Папа, папа…
Я хотел что-то ответить, но мой мальчик потерял сознание. Остальные отвели глаза.
— Я посижу с ним, – сказал я.
— Да, придется, – кивнул Жан. – Первые часы – самые тяжкие.
Боль такова, что душа не может решить, стоит ли покинуть тело. Дело не только в физической боли, отец мой: причина в ощущении вечной потери.
Спутники мои покинули меня, а я сидел у постели сына, слушая стоны, и не мог сомкнуть глаз. Не знаю, спал ли Гийом: он метался, ворочался с боку на бок, иногда открывая глаза. И ни на секунду не отпускал мою руку. Я хотел причинить боль одному Гийому, но не второму, и сам того не желая, сделал все наоборот. Я молился, о, как истово я молился!
– Я отдам свою бессмертную душу, – шептал я> – если только он оправится.
Ближе к полуночи мальчик вроде бы успокоился и очень тихо сказал:
— Не хотите узнать, как заставить его признаться?
— Не думай об этом, сын мой, – посоветовал я.
— Вы сделали мне больно, – пожаловался он. В голосе его не было гнева, и я еще больше полюбил его…
— Знаю, – кивнул я и сжал руку мальчика.
— Но я не сержусь. Ведь именно этого вы хотели.
— Боль скоро пройдет, – утешил я.
— Я сделал, как вы хотели, – повторил он, – но за это прошу выполнить мою просьбу.
— Все, что угодно, – тихо ответил я.
— Он признается, если вы пообещаете сжечь его на костре, – выпалил Гийом.
— Не говори таких вещей, – испугался я. – Тебе ни к чему впутываться в подобные…
— Нет, папа, пожалуйста, послушай! Я перескажу тебе все, что слышал, хотя ничего в этом не понимаю, но вчера, когда я давал ему воду, он заставил меня затвердить наизусть все, что нужно передать тебе. Он может подождать до оттепели, чтобы вернуть свой прибор связи, но есть и другой способ вернуться домой, куда более опасный. Глубоко внутри у него находится сенсор. Это не машина, а часть его самого, потому что он неразрывно связан с остальными своими собратьями. У них словно одна душа на всех, он сам это говорил. Если ему грозит смерть, сенсор начинает передавать… Он сказал, что они хладнокровные. Чрезмерная жара запустит этот сенсор.
— Ты бредишь, – встревожился я. – Несешь всякую чушь.
– Дай слово, что пообещаешь Гийому сжечь его на костре. Очевидно, боль лишала мальчика разума, но я понимал, что в эту минуту возражать ему – жестоко. Я поклялся исполнить его просьбу. Он снова сжал мою руку и наконец задремал.