Теплая темная ночь окутала лагерь, обнесенный колючей проволокой, в которую включен электрический ток. Очертания пулеметных вышек едва различимы. Неужто нет выхода?
Край неба алеет, а я все еще стою и держусь за железные прутья решетки. Два воздушных потока омывают мое лицо: один из карцера — сырой, промозглый, другой снаружи — свежий, полный запахов весеннего утра. А время идет… Мое время исчисляется уже не днями, а часами, мгновениями…
Алексеев подал Тимченко к обеду яичницу.
В воскресенье в полдень меня выпустили из карцера.
В один из первых летних дней нас построили, чтобы вести к станции. Попрощаться со мной пришли друзья из лазарета. Мы с Глебом и Тереховым тихо беседовали. По ту сторону заграждений тянулся широкий луг. Недавно там цвели незабудки, теперь он пестреет белой ромашкой, лиловыми колокольчиками.
Мы попрощались, и Глеб сказал:
— Встретимся ли еще когда-нибудь, кто знает? Такова уж наша, солдатская, судьба…
А Тихон добавил:
— Не отчаивайся. Два раза не удалось — в третий обязательно удастся…
ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ
Топ-топ… — топают по булыжнику тяжелые немецкие сапоги. Конвоир держит винтовку штыком вниз. Вижу клочок мостовой, короткие, покрытые пылью голенища, фалды серо-зеленого мундира и лужицу света на штыке — луч солнца, отраженный в блестящей стали.
Хочется подставить лицо теплому ветру, что гонит тучи с юга. Где-то далеко они, по-видимому, уже пролились дождем. Вместе со зловонием свалок сюда, на окраину города, доносится запах смолы, стекающей по стволам деревьев, и еще чего-то, что напоминает о клейких листьях тополя после дождя.
Мы, пленные, как зимние, сонные, случайно уцелевшие мухи. Мы бредем, словно в дурмане, словно опоенные злым зельем. Глаза сами смыкаются. Ни кровинки в изможденных лицах. Одним словом, «доходяги», люди, у которых сохранилось только воспоминание о прошлом, когда у них был дом, были друзья, люди, которые могли себе представить все, что угодно, но только не эту колонну истощенных, голодных, ободранных узников, себя среди них и конвоиров в сапогах, подкованных большими квадратными гвоздями.
Может быть, позже, через долгие годы, когда острота пережитого притупится, кто-нибудь из тех, кто шагает сейчас вместе со мной, не поверит, что все это было в действительности…
Если не считать меня, уцелевшего чудом, самый удачливый из нас Казимир Аверов. Его широкое лицо, плотно сжатые губы, квадратная челюсть — все свидетельствует о замкнутости и об упрямстве. Он не по годам гибок и силен. Сила чувствуется даже в его тихом голосе, во взгляде глубоко посаженных глаз, смотрящих тебе прямо в душу.
Аверова я еще не раскусил. Мне все кажется, что он притворяется, прячет от всех истинное лицо. И я все еще боюсь его, правда, меньше, чем прежде. Полчаса назад, когда я прощался со своими лагерными друзьями, он многозначительно сказал:
— Человек без друзей, что дерево без корней.
И после короткой паузы добавил:
— Пожелайте друг другу счастья. Полагаю, пригодится.
Что он хотел этим сказать? На что намекал?
Рядом с Аверовым шагает долговязый, длиннолицый Степан Шумов. Идет он тихо, будто крадучись, осторожно, как заяц. Пожалуй, и до плена он шел по жизни не прямым путем, а кривыми стежками-дорожками. Голос у него такой до приторности сладкий, что Терехов однажды не выдержал:
— Ты бы уж лучше молчал, — сказал он. — Испокон веку известно: яд слаще меда, а лекарство горше полыни.
Шумов не из тех, которые любят задумываться. Тем не менее он сразу сообразил, что в лагере всегда виноват не обидчик, а обиженный, и потому лучше быть в стане обидчиков.
Кузя, шагающий между мной и Шумовым, ругается так искусно, что, приложи он столько старания к чему-нибудь путному, можно было бы позавидовать его таланту. Не знаю, как он выглядел до того, как переболел сыпняком, но сейчас его простодушное лицо, с ежиком седых волос, выражает только одно — наивное, детское любопытство. Он часто говорит сам с собой, и его большие, добрые глаза смотрят вопрошающе в спину идущего впереди.
Нам навстречу мчится немецкий велосипедист. Горбатый автомат болтается на груди, рукава засучены выше локтей. Когда он уже проехал, кто-то из конвоиров крикнул вслед:
— Гутен морген, Курт!
Велосипедист притормозил и повернул голову:
— Гутен морген, Гюнтер!
— Поди сюда, — позвал Гюнтер. — Шульца в лагере нет. Зря торопишься.