Конь, стоящий ближе других к двери, раздувает ноздри и встряхивает густой гривой. Конюх поглаживает его стройную шею и приговаривает успокоительно и нежно:
— Ну, чего ты, глупыш, волнуешься? Тебя никто не тронет.
Еще бы, ведь это лошади.
— Куда их везут? — спрашивает Гюнтер.
— В Бобруйск.
Стало быть, едем туда. Из Могилева в Бобруйск есть два пути: через Жлобин и через Осиповичи. Каким же из них везут нас? В том и другом случае расстояние одинаковое — около двухсот километров. Значит, вскоре мы будем на месте. А по мне лучше бы тащиться как можно дольше.
Посреди двора у домика путевого обходчика стоит старик в засаленной рубашке, по-видимому хозяин, и подпиливает дерево. У него седая окладистая борода, падающая на грудь, но дерево, видать, еще старше его.
У опущенного шлагбаума останавливается телега. На ней лежит мужчина в белорусской серой свитке. Руки скручены за спиной. Возле него у телеги стоит тонкая, гибкая молодая цыганка с двумя детьми. Младшего ребенка она держит на руках, а старший — черноволосый кудрявый мальчик лет пяти — стоит, уцепившись за подол ее юбки. Около них — два полицая.
— Дядя Олесь, — обращается цыганка к хозяину дома, — будь ласка, вынесите кружку воды. Дети смерть как пить хотят.
Олесь поворачивает голову к телеге, прикрыв глаза ладонью от солнца, и долго смотрит на женщину. Наконец узнает ее:
— Боже мой, Маша, ты? Сейчас же принесу…
К домику приближается пьяная компания, что раньше шумела возле пассажирского вагона. Больше всех беснуется хромой капитан.
— Поди сюда! — кричит он цыганке. — Брось щенка и спляши-ка нам. Спляши! — показывает он руками и здоровой ногой.
— Пляши! — поддерживает его пьяная ватага и хлопает в ладоши.
Цыганка стоит в растерянности. Испуганно озираясь, она видит Олеся, который несет кружку молока и ломоть хлеба.
— Возьми! — подает она ему младшего и старшего тоже толкает к нему.
Маленький, прислонив головку к широкому плечу Олеся, тут же, сладко посапывая, засыпает. Старший мальчик беззаботно укладывается под деревом, на пыльной земле. Ему и здесь хорошо. Возможно, впервые за долгое время он наелся досыта и напился вдоволь молока. Еще раз взглянув на детей, цыганка, вытерев фартуком пот со лба, начинает дробно перебирать босыми загорелыми ногами. Однако сил ей хватает только на то, чтобы показать в вымученной улыбке ряд кипенно-белых зубов и вяло тряхнуть плечами.
— Господин капитан, — подает голос кто-то из офицеров, — она нас водит за нос. Разве так пляшут?
— Пускай разденется.
— Раздевайся! — приказывает капитан. — Считаю до трех!
Цыганка оглядывается на детей и, тряхнув головой, начинает рвать на себе цветную ситцевую кофточку, затем сбрасывает юбку и остается в одной сорочке.
— Так ты выполняешь мой приказ! — Капитан подходит к мальчику, лежащему под деревом, хватает его за горло и поднимает кверху.
Мне пришлось видеть, как истекают кровью на поле боя, как умирают в госпитале, как погибают от голода и холода. Но то были солдаты. А сейчас в когтях у зверя бился ребенок.
Стало тихо, очень тихо. На миг почудилось, что сам убийца пожалел о содеянном. Но где там… С парабеллумом в руках он шагнул к матери, которую пьяная компания не выпускала из круга. Она не кричала, не плакала: слишком велико было горе.
— Цыган надо истреблять точно так же, как евреев. Они все жулики и воры. Так сказал сам фюрер.
Он раздвинул сомкнутый круг, но Олесь опередил его:
— Пан офицер, она местная. Ее отец и муж были кузнецами.
Утомленный собственной истерикой, капитан опустил парабеллум.
В КРЕПОСТИ
И еще раз мне довелось встретиться с фельдфебелем Губертом. Это было в Бобруйске, нас только что вывели из вагона. Он шел нам навстречу. Лицо небритое, заспанное, мешки под глазами. На слабо затянутом широком ремне болтался тяжелый парабеллум.
— Сакраменто! — вопил он, сплевывая на все стороны. — Нет, больше я этой треклятой водки не пью! Вот только еще одну рюмочку, опохмелиться. Как у тебя дела, Гюнтер? Все в порядке?
— Все в порядке, — ответил Гюнтер.
— Тогда давай-ка сюда несколько марок и веди их дальше. Я вас догоню. В случае чего ждите меня у базара.