Особенности своей духовной конституции, которые Пастернак, оправдываясь, называл «тем, что всякой косности косней», искренно полагая, что они затрудняют его путь к тем, кто прав, – именно эти особенности Мандельштам рассматривал как своеобразную гарантию непреложности и неколебимости своей правоты.
И тем не менее, как это ни парадоксально, в какой-то момент Мандельштам тоже захотел «труда со всеми сообща». Вопреки всегдашней своей трезвости и безыллюзорности он даже еще острее, чем Пастернак, готов был ощутить в своем сердце любовь и нежность к жизни, прежде ему чужой. Потому что из этой жизни его насильственно выкинули.
Бутылка, брошенная в океан
Осознав, что его лишили права чувствовать себя «советским человеком», Мандельштам вдруг с ужасом ощутил это как потерю:
Упиралась вода в сто четыре весла,
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Там я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.
И со мною жена – пять ночей не спала,
Пять ночей не спала – трех конвойных везла.
………………………………………
Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток —
Полноводная Кама неслась на буек.
………………………………………
И хотелось бы тут же вселиться, – пойми, —
В долговечный Урал, населенный людьми,
И хотелось бы эту безумную гладь
В долгополой шинели – беречь, охранять.
Май 1935 г.
Чувство это было подлинное, невыдуманное, реальное. И Мандельштам ухватился за него, как утопающий за соломинку, стал судорожно раздувать эту крохотную искорку, чтобы она, не дай бог, не угасла, стал беречь и лелеять ее как единственную возможность выжить:
Люблю шинель красноармейской складки,
Длину до пят, рукав простой и гладкий,
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.
Проклятый шов, нелепая затея
Нас разлучили. А теперь пойми —
Я должен жить, дыша и большевея,
И перед смертью хорошея,
Еще побыть и поиграть с людьми.
Май – июнь 1935 г.
Он сам еще не понимал, что с ним произошло. Он думал, что он – все тот же, прежний, несломленный, одержимый неистребимым сознанием своей правоты:
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
Май 1935 г.
А «блестящий расчет» тем временем уже дал в его душе свои первые всходы. И «шевелящиеся губы» непроизвольно лепили уже совсем иные слова:
Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:
На Красной площади всего круглей земля
И скат ее твердеет добровольный…
Май 1935 г.
Когда-то, в стародавние времена, факт ареста сам по себе еще не делал естественное желание «побыть с людьми» столь трагически неосуществимым. Человек был отторгнут от жизни, но связь его с людьми не прерывалась.
Сталинская тюрьма (или ссылка) представляла в этом смысле совсем особый случай. Здесь сам факт насильственного изъятия из жизни сразу отнимал у заключенного право на сочувствие, хотя бы тайное, тех, кто остался на воле. Отнимал даже право на их жалость.
Мандельштам столкнулся с этим тотчас же после ареста, по дороге в Чердынь.
…В переполненных вагонах, на шумных вокзалах, – вспоминает Надежда Яковлевна, – на пароходе, словом, всюду никто не обращал внимания на такое экзотическое зрелище, как двое разнополых людей под конвоем трех солдат. Никто даже не обернулся и не посмотрел на нас. Привыкли они, что ли, к таким зрелищам или боялись заразы?.. Равнодушие толпы очень огорчало О. М.: «Раньше они милостыню арестантам давали, а теперь даже не поглядят». Он с ужасом говорил, что на глазах такой толпы можно сделать что угодно – растерзать, убить арестанта… зрители только повернутся спиной…
Потрясло Мандельштама не просто равнодушие. С равнодушием и даже с враждебностью толпы арестант мог столкнуться и по дороге в царскую ссылку. Но тут было другое. Это было столкновение с монолитом, официально именуемым «морально-политическим единством советского народа».
Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекли на полное, абсолютное отщепенчество. А жизнь между тем продолжалась. Люди смеялись, плакали, любили. В Москве строили метро.
Ну, как метро? Молчи, в себе таи,
Не спрашивай, как набухают почки…
А вы, часов кремлевские бои —
Язык пространства, сжатого до точки.
Апрель 1935 г.