Выбрать главу

У нас с мамой были любовно-шутливые отношения, она понимала мой дубовый юмор и даже иногда получала от этого удовольствие. Но однажды я ее крепко подвела.

Мы отправили маму из Москвы подлечиться в санаторий, где пьют какую-то воду со странным названием «нафтуся» — не помню, то ли под Славянском, то ли еще где-то на Украине. Через какое-то время я послала маме деньги и приписала на телеграфном бланке: «Мама, это тебе на мужиков и на водку. И вообще, ни в чем себе не отказывай». Она к этому времени была уже седая, правда, худенькая, высокая, — ну никак к ней не подходило «на мужиков и на водку».

Когда мама вернулась, она сказала с обидой: «Ну что ты мне послала?!» — «А что такого, мама?» — «Ты понимаешь, когда я это твое послание читала, я вдруг увидела глаза телеграфистки, которая мне деньги выдавала, — она на меня с таким ужасом смотрела, будто я падшая женщина!» Я говорю: «Мать, падшая-то ты падшая, но вот скажи — ты хихикала поначалу?» — «Конечно, я смеялась, Олечка! Но телеграфистка так на меня смотрела, что я покраснела!»

Мама очень трудно переживала старость. Она всегда была интересной женщиной, неординарной. И, видимо, слышала немало комплиментов. Ее красота была неброской и спокойной. Постоянно за мамой «ухаживал» кто-нибудь из папиных сослуживцев, ну там главный инженер или директор завода. Может, папа поэтому так и петлял по стране, чтобы маму спасать от ухажеров?! А вовсе не потому, что она работала в архиве, и ее надо было увозить от «посадок»?! Но это шутка, конечно.

Так вот, в старости мама часто жаловалась: «Ох-ох-ох… никому мы не нужны…» Я говорила: «Мама, ну кому ты хочешь быть нужна в больнице? К тебе хорошо относятся врачи, я прихожу…» — «Нет, никому мы не нужны».

Мама всегда была очень болезненная. Поэтому часто приходилось укладывать ее в больницу — операция, удаление желчного пузыря… Тяжело вспоминать. В молодости не понимаешь — ну что это у нее за такие «ох-ох-ох»? А когда вступаешь в ее возраст, хочется сказать то же самое. Думаешь: Боже мой, Боже мой, ну как же молодые не понимают тех, кто старше? А те, кто старше, редко понимают молодых…

Когда я была уже взрослой, где-то лет сорока, и тоже уже «устала от жизни», мама не всегда понимала, что и мне трудно. Это было и смешно, и грустно. Она ходила в театр на спектакль, а после говорила: «Олечка, какая у тебя тяжелая работа! Какая у тебя тяжелая работа!» Но тут же забывалась — и в шесть часов утра я слышала, как она ходит мимо моей комнаты и недоумевает: «Почему Олечка спит?!» Да потому что Олечка около двенадцати ночи приходила домой, что-то еще делала, читала, успокаивалась, — в три я только «утряхивалась». Но уже в шесть утра мама не понимала, почему человек спит. Она терпела до семи, потом терпела до восьми, но уже в начале девятого больше не могла этого терпеть, потому что надо вставать — зачем, она точно не знала, но надо! Она забывала, что у меня «тяжелая работа» и мне нужно больше часов для сна, чем пять-шесть. А ей к тому времени требовалось уже для сна очень мало времени…

…Однажды я привезла маму в Киев, на мои гастроли. Мы гуляли с ней в парке, рядом с гостиницей «Москва». Там были белки, мама кормила их из рук. Потом я шла на спектакль — мы играли рядом, в большом Дворце культуры. Когда я выходила после спектакля — обычно самой последней, — мама говорила: «Олечка, почему же у вас такие мужчины странные? Неужели же никто не подождал, чтобы проводить тебя до гостиницы?» Я отвечала: «Мама, а почему, собственно, они должны провожать? Гостиница рядом, и вообще…» — «Нет, у вас странные мужчины, Олечка! Как это — не подождать женщину после спектакля, не проводить до гостиницы!»

Нет, мама уникальная была!

Когда умер Анатолий Васильевич… месяца через три после этого я вынуждена была лечь в больницу. Но сначала я положила маму — в Боткинскую, а сама потом легла в больницу на Варшавском шоссе. И из своей больницы ездила проведывать маму. Когда я приезжала и прикладывалась к ней полулежа, она, глядя на меня, говорила: «Ой, Олечка, Господи, какая ты стала беззащитная!» Я очень удивлялась. «Какая-то ты стала беззащитная» — не знаю, почему она так говорила. Маме тогда было уже семьдесят пять лет. О-о-о-о, да — мне еще до нее… дожить надо.