В этом Союзе советских писателей, куда его пригласили на какое-то сборище, он вдруг получил из зала реплику: а чего ты, мол, тут вообще делаешь, не пора ли тебе эмигрировать? Конечно, он не ожидал такой реакции — не понимал, куда идет. Подобные вещи очень выбивали его из седла. Он всегда с трудом переваривал человеческую агрессию, тем более, казалось бы, беспричинную. Я даже не думаю (во всяком случае, судя по его словам), что его специально волновал еврейский вопрос, а вот проявление человеческого недружелюбия и агрессии — это его надолго выбивало из равновесия и приводило в состояние какой-то застывшей грусти.
В этот период Анатолий Васильевич стал ездить ставить за границу. Кроме того, он вынашивал разные проекты — ему хотелось выйти за пределы драмы. Актеры пытались затормозить эту его кипучую деятельность. «Что это за желание такое — поставить в опере? — ворчали они. — Или в мюзик-холле? Как бы это не вышло боком». И даже я включалась в эту «воспитательную работу» и говорила, что мюзик-холл — это особая область, о которой нужно что-то знать, там действуют законы совершенно другого жанра, отличные от драматического театра, что надо хотя бы в Белые Столбы поехать, посмотреть фильмы какие-то, может, программы «Фоли Бержер», «Лидо», кабаре парижских. Кажется, он действительно ездил туда, в Белые Столбы.
Но Анатолий Васильевич на это отвечал: «Вы стремитесь стреножить меня. А я хочу работать во многих областях, и мне кажется, что я могу это». И он сделал тогда много значительных работ на телевидении, открыл много новых телевизионных приемов, которые другие, как обычно, быстро подхватывали и на ходу присваивали, возможно, даже не зная, кому эти открытия принадлежат. И в кинематографе, после своих ранних фильмов, он уже готов был приступить к какому-то новому этапу, реализовывать свои новые идеи. Но на «Мосфильме», где в это время сидели почти все его сверстники — Ю. Карасик, Э. Рязанов, кто-то еще третий был, они тогда руководили творческим объединением на «Мосфильме», — его заявки тормозились. К примеру, «Месяц в деревне», который он хотел делать на «Мосфильме», встретил сопротивление, — причем, я помню, не столько у чиновников, сколько у самих режиссеров. Иногда с чиновниками легче было найти общий язык, чем договориться с коллегами…
К сожалению, мне очень редко приходилось наблюдать результат творчества Анатолия Васильевича со стороны, то есть быть зрительницей его спектаклей. Чаще находилась на сцене — из зала видела до обидного мало. Что-то нравилось, на что-то бурчала. Но всегда было сильное эмоционально-художественное впечатление — за это можно было не волноваться изначально, еще не видя.
Не всегда у меня была возможность даже бегать в зал и смотреть урывками. Так я, иногда, смотрела «Мольера» в Ленкоме — выбегала, чтобы глянуть со стороны. Но даже мимолетные впечатления открывали мне — что это за чудо, что за воздушная прелесть. При высоком накале драматизма, глубоком содержании — легкая условность формы.
По авансцене расставлены натуральные свечи. На высоких вешалках, как на складах в театре, висят костюмы. Большое распятие в центре.
Мольер умирал на кровати с балдахином, звучал клавесин, замечательная музыка Волконского.
В конце спектакля все костюмы складывались в большую-большую гору, похожую на могильный холм…
Вот все, что я успела увидеть, — но это завораживало.
Потом пожарники стали возражать: свечи надо заменить на электрические. А потом… Этот спектакль у Анатолия Васильевича был последним в том театре — его уволили. Уволили с должности художественного руководителя. Как будто можно кого-то снять с места Художника.
Еще я смотрела «Человек со стороны». Я не была там занята и смотрела спектакль целиком. Какой-то завод, производственные отношения. Но и там Анатолий Васильевич не изменил своей идее. В устоявшийся коллектив приходит новый человек — посторонний. Мы хорошо знаем подобные коллективы — все там живут одним: кто куда пошел, кто чего купил, «не пора ли нам чайку попить», — мелочные интересы. А человек пришел заниматься делом.