Возьмем, к примеру, Александра Гроссшмида, думала я, проходя цитадель насквозь и спускаясь с противоположной стороны на улицу, где когда-то стоял дом, в котором жил Александр Гроссшмид. Дом был уничтожен во время бомбежек, теперь на месте бывшего дома стоял только бронзовый бюст Гроссшмида.
Гроссшмид запретил, чтобы его книги выходили на родине, пока Советы не выведут войска и в стране не пройдут свободные выборы. Он умер в восемьдесят девятом. После его смерти Советы – то есть русские – вывели войска, в стране прошли свободные выборы, его книги увидели свет. Вот только он был уже мертв. Он провел сорок лет в изгнании и писал на языке, понятном только в этой стране. Он мог бы писать по-английски или по-немецки, он мог бы вернуться, он мог бы дать разрешение, чтобы книги печатали на родине, но он упорствовал в своих решениях: «изгнание, родной язык, запрет печатать».
Гроссшмид мог бы поверить в историческую миссию пролетариата, оставить буржуазные заблуждения, приветствовать соцреализм или хотя бы убедить себя, что писатель не может существовать вдали от своего народа. Он мог бы остаться и писать в стол или даже просто молчать. Но остаться – значило бы признать эту власть законной, а молчать – значило бы поддержать ее. Он уехал из своей страны в чужую и продолжал писать на своем языке, сорок лет, до самой смерти.
Как мог он знать, что игра стоила свеч? Забвение и потеря читателей стоили – чего? Несломленного духа, гордо поднятой головы, непереборенного упрямства? Нам всем дается так мало, что, когда мы все ставим на кон и жертвуем всем, нам хотелось бы знать, что оно того стоило. И что то, ради чего мы все потеряли, действительно существует – будь то свобода слова, вечная жизнь или любовь Варгиза.
Я замерзла и поднялась обратно в гостиницу. Лампочка мигала на телефоне, я подняла трубку в темноте и прослушала сообщение. Варгиз ухитрился украдкой позвонить и второпях прошептать в трубку, что жена уедет уже завтра вечером, он отвезет их на такси в аэропорт, а потом придет сразу ко мне в гостиницу, или – пусть я приду к нему в общежитие. Он извинялся, что не рассказал мне о том, что в Дели у него жена и ребенок; он ничего не говорил, потому что отношения с женой очень плохие, до такой степени, что он хочет развестись. Их совместная жизнь была обречена с самого начала, жена каждую секунду подозревала его в неверности – стоило зазвонить его телефону, или если он отворачивался, чтобы написать мейл, или задерживался на работе – хотя до прошлого лета Варгиз ни разу не изменял ей (а потом решил: все, баста, будь что будет). Каждый раз, когда он молчал, она обвиняла его, что он фантазирует о недавно встреченной женщине, об официантке, о секретарше, о продавщице, каждая женщина была соперницей и угрозой для жены Варгиза, которая так боялась его потерять, что начинала его ненавидеть.
Преграда, возникшая между нами, как будто распаляла его. Я подумала, что если преграды его распаляют, то их отсутствие погасит его пыл; он будет рад, когда я приду к нему, но потом попросит уйти около полуночи, потому что ему надо работать, или побыть одному, или справиться с головной болью. Я могла бы провести последние два дня, гуляя по городу в одиночестве, без того чтобы меня зазывали куда-то и выгоняли откуда-то. Я могла забыть о Варгизе, как будто никогда его и не встречала. Варгиз что-то расшатывает и разрушает в моей душе, заставляет вспомнить о чем-то, о чем я не хочу вспоминать.
Мне не сиделось в гостинице, я поддела свитер под куртку и вышла. Ночная улица опоясывала холм и выводила на огромную площадь, когда-то Московскую, теперь переименованную. Площадь была безлюдна, трамваи и автобусы спали где-то в депо, пустое здание бывшего почтамта смотрело на площадь темными окнами, напротив возносился торговый центр из стекла и бетона, двое бездомных спали, положив под спины расплющенные картонные коробки. На стене висел огромный плакат, на нем усатый мужчина в плаще поднимал пистолет рядом с цитатой из Александра Гроссшмида: Нет, нет, никогда, или Русские, идите домой.
Возьмем тогдашнего – в пятьдесят шестом – председателя совета министров этой страны. 27 октября он примкнул к повстанцам, а через неделю в город вошли советские войска. Он жил в СССР в тридцатые годы, он даже, увы, сотрудничал с НКВД, он хорошо знал, чем кончаются такие попытки, он знал, что советские танки могут в мгновение ока докатиться до центра Европы. С повстанцами он стоял на разных идеологических позициях, он был убежденным коммунистом, сидел в тюрьме за убеждения, воевал в Красной армии. Повстанцы должны были казаться ему предателями, отщепенцами, буржуями, фашистами: мальчишки с камнями, дядьки с винтовками. Многие не признавали его власти, у повстанцев были свои вожди, намного более радикальные, и освобожденный кардинал тоже был против него. Председатель совета министров должен был выбрать, с кем он: с повстанцами или с Советской властью.