Алферов любил собак больше всех прочих животных. Он утверждал, что сам во многом чувствует и думает, как собака. Охотничья собака, уточняла Агни, сеттер, чей нрав наиболее привязчив и тонок, а глаза полны грусти. Одна из тех собак, которые любят возиться с детьми, беззлобно снося их маленькие мучительства, и умирают от тоски после смерти хозяина.
Его лицо Агни не могла выносить спокойно. Она часто разглядывала его, морща нос, улыбаясь, и он непроизвольно повторял вслед за ней ее мимику — тоже морщил нос, приоткрывал в улыбке зубы, отчего лицо его становилось беззащитно-растерянным и нравилось ей еще больше. Больше! Хотя куда уж еще…
Особенно глаза его заставляли жмуриться и трепетать ее душу — лучистые, добрые, балдежно-пьяные при смехе глаза.
Он гладил ее по голове. «Ребенок ты мой…» Опекал, рассказывал на ночь сказки, завязывал шарф, отбирал сигареты, журил… Она исчезала, растворялась от счастья, ощущая себя ребенком, — его ребенком, не чьим-то там.
Алферов приезжал к ней на машине. Он был начальником геофизического отряда и по совместительству шофером. А Агни устроилась радиометристкой в партию в тридцати километрах от него.
Звук его «уазика» она узнавала сразу. Обычно он выключал мотор метров за пятьдесят от лагеря, мягко скатывался под уклон и останавливался, шурша шинами, возле ее палатки. Среди прочих разнообразных шумов вечернего лагеря: монотонного тарахтенья движка, потрескивания печки, шуршания леса, лая собак, смеха и матерщины рабочих — звук его подъезжающей машины был совершенно особым, родным, выстраданным. Каждый вечер, прежде чем заснуть, Агни долго прислушивалась, замирала чутко-напряженной душой. Она никогда не знала наверняка, когда он приедет.
Однажды он не смог выбраться раньше и приехал около двух ночи, Наутро, подходя к ручью умываться, Агни увидела его машину и безмятежно спящего в кузове Алферова. Он объяснил, что не решился потревожить ее сон, несколько раз подходил вплотную к палатке, слушал ее дыхание и отходил. А теперь надо было уезжать, ибо наступил рабочий день, Со смесью веселого бешенства и досады она рассказала, какую веселую ночку он ей устроил: сквозь сон она слышала шаги возле самой палатки, и было так страшно, что она не давала себе проснуться, укутывалась в дрему, словно в закрывающее уши одеяло…
Палатка ее стояла на отшибе. С трех сторон окружала тайга. Агни жила одна: соседка-топограф с полмесяца назад сбежала в город после встречи с медведем. (Вдвоем со студентом они наткнулись на него на профиле и, бросив теодолит, три часа просидели на двух елках, прислушиваясь к шагам в кустах. «Пролетали самолеты, совсем низко, — рассказывала Ольга, — и в них, наверное, думали: что это за идиоты торчат на елках? И медведь ходил вокруг и тоже, верно, думал: что эти два идиота там делают?..» Куртку она сняла и держала наготове, чтобы зажечь и сунуть в морду лезущему к ней зверю. Благодарила судьбу за то, что была курящей и всегда таскала с собой спички. Со студентом, перекуривая напоследок, за эти часы они вроде как породнились. Первым ушел медведь, так и не утолив своего любопытства. Через неделю правдами и неправдами Ольга отпросилась в город. А до этого каждую ночь будила Агни кричащим шепотом: «Слышишь! Вокруг палатки кто-то ходит! Слышишь? Собака залаяла и замолчала. Ее больше нет!..»)
Шутки шутками, но частые разговоры на медвежью тему (оказывается, если идут двое, мужчина и женщина, медведь всегда выберет женщину; оказывается, встретиться с самцом во время гона для женщины — верная гибель, и проч.) привели к тому, что, совершая свои излюбленные одиночные прогулки, Агни не решалась теперь отойти от лагеря дальше чем на полкилометра и дергалась от каждого шороха в кустах. Она жаловалась Алферову на свою беззащитность и хрупкость перед лицом разъяренного зверя и выпрашивала пистолет, но пистолет он не дал, правда, обещал ракетницу. Из нее тоже можно убить, если выстрелить с близкого расстояния и прямо в морду. Правда, ракета летит по дуге, и в морду ни за что не попасть…
Но если не помнить о медведях, тайга — чудо. Нежно-зеленые цветы рододендрона, непролазные плети ветвей, вечная мерзлота, вода, во много раз злее льда — рука, опущенная по локоть в ручей, не выдерживает дольше секунды…
Жестокое чудо, избивающее в кровь ноги, рвущее штормовку, холодное, резкое.
В первые дни Агни уставала так, что к концу маршрута теряла способность стоять: или брести вперед, или свалиться. Теряла способность речи — поддерживать разговор со спутником могла лишь нечленораздельным мычанием, дающим понять, что еще слышит, еще жива. Потом стало легче. Возвращаясь с работы, она стаскивала прибор, штормовку, кеды и ковыляла босиком к ручью. Впереди был вечер и ожидание Алферова. Даже если он не приедет сегодня, думать о нем, и ждать его, и бродить по сопкам с тяжелым металлическим ящиком на шее — блаженство и жизнь истинная.
Ближайших к лагерю и самых знакомых сопок было три. У каждой имя: Верблюд, Золотой, Колтыкон. У каждой своя портретная характерность: горбоносая или плосколицая, с буйной шевелюрой кедрача по самую макушку или лысиной гольцов… Все три красивы, высокомерны и родные к тому же — на каждую Агни взбиралась, высунув язык, со своим прибором, с каждой обозревала шерстисто-зеленую, волнистую, раскинувшуюся на полсвета Якутию.
Любовь — вовсе не иррациональный и непостижимый феномен. Любимый человек есть тот, которого мучительно недоставало душе и телу всю предыдущую, до встречи с ним, жизнь. (Любить могут лишь половинки. Целые, самодостаточные, не любят — потребляют чужие души. Или наблюдают их.) Каждое его слово, движение, гримаска, изгиб натуры не встречают протеста в душе, а наоборот, принимаются восторженно, жадно, как позарез нужное, насущно необходимое. Как молоко новорожденному…
Агни здорово недоставало всю ее двадцатичетырехлетнюю жизнь этих светлых алферовских ресниц, рыжеватых усов, драпирующих добрую усмешку, интонации его, доверчивой и грустно-нежной, теплых рук, слез.
Любовь — отпечаток. Очень прочный, нестираемый. Вытравить который из души можно только с самой душой.
Если б Агни стала рассказывать о нем — не смогла бы остановиться. Говорила бы долго, бережно и бесконечно.
Они оба любили зверей. До Якутии оставалось несколько пустых месяцев, и Агни устроилась работать в зоопарк. Ей хотелось, чтобы Алферов засмеялся и обрадовался, узнав, что она будет возиться с самыми разными зверями, будет водить его к ним с черного хода, знакомить.
У них были свои любимцы.
Винторогий козел. Рога, как два штопора, сухой стук раздвоенных копытцев, желтые глаза с горизонтальными зрачками. Взгляд спокойный. Прозрачно-отстраненный, как голые вершины гор, на которых они живут. Рядом с ним становилось стыдно за свою суетность.
Ослы. Их все время хотелось гладить, ласкать, целовать заросшую морду. «Из-за решетки на свободу, где люди ходят и снуют, осел протягивает морду, куда целуют и плюют. Скотины глупая мордаха так просит ласки и тепла, что щеки толстые набрякли и, будто валенки, висят…»
Пара пушистых снежных барсов. Они все делали красиво. Красиво спали, красиво ели, красиво обнимались. Им было удобно обниматься: мягкая шерсть, расслабленные позы, широкие лапы, нежность…
Кенгуру. Самочки с мелко дрожащими передними лапами напоминали чем-то напуганных домашних хозяек.
Свинохвостые макаки. Сначала они не слишком привечали обезьян: прыжки, ужимки, избыток эротики, тяжеленные мозоли на заду… Но однажды пара этих «пародий на человека» поразила их. Две небольшие обезьянки сидели на полке перед решеткой, рядышком, положив головы на плечи друг друга. Сидели неподвижно — не искали насекомых, не строили гримас посетителям, не клянчили еду. Отрешились от всего, словно было на белом свете только их двое. И покой, и нежность, и вечность исходили от них… («Единение душ в классическом виде, — вздохнула Агни. — Нам бы так…»)