Казалось бы, вот он, шанс отомстить за поруганную Берлогу. «Галаном», я помнил точно, владел папаша Ситько. Что бы ни вытворил Хрящ с бумагами, белобрысой семейке приятно не будет. Но, во-первых, папаша мне пока ничего не сделал, да и сынок если пострадает, то не напрямую. А во-вторых… не играл я никогда в такие игры и дальше играть не планировал. Самого по себе криминала я не сильно боялся – подумаешь, кто с меня спросит. Страшно было другое – остаться с запашком. Бывает, идешь по забросу, под ноги не смотришь, вдруг раз – и в собачью мину, и воняет потом, как ни мойся…
– Нет, Хрящ, мне это не подходит.
– А мне подходит, Зяблик. Ух, подходит… можно сказать, от бедра.
– Может, ты про гнейс позабыл? – Я снова сжал в ладони баллончик.
– Ха-ха-ха! – рывками выдавил Хрящ. – Пацан ты еще, Зяблик, жизни не чуешь. По второму кругу не катит, уж прости и не позорься. Хотя… могу заместо бумажек мало́го твоего взять. Он у меня на шухере недельку постоит, обученный вернется. Или вон девка у тебя есть, чернявая. Тоже недельки хватит. А, как? Малой или девка?
Я выхватил у него бутыль и сделал большой глоток. В горле стало тесно и горячо, зато в голове – звеняще ясно.
– Бумаги, – прохрипел я, когда опять смог дышать. – Малого и девку не тронь, убью.
– Выбор одобряю. – Хрящ допил самогон и сунул мне пустую бутыль. – До новых встреч, курьер.
Глубоко проваливаясь, он пошел по снежной целине в темноту. Снег скрипел под его ногами как свежевымытая тарелка. Я швырнул ему вслед бутыль и двинулся дальше – согревать своего Хасса.
За дверью подсобки было тихо. Ни воя, ни грохота – ничего. Хасс либо не понял, что он пленник, либо, ведомый холодом, мирно отступал в иные миры. Я положил замок на стол, осторожно приоткрыл дверь и посветил лампой внутрь. Хасс, вполне еще живой, сидел, завернув на себя матрас, и молча скалил зубы. Эти зубы мне сразу не понравились, и я решил не подходить к нему слишком близко. Взял бутылку от кока-колы – Мелкий притащил, сам я такое не пил никогда – налил в нее кипятка из термоса и, прикрутив крышку, бросил Хассу. Бутылка, кривая, как перегретая свеча, упала на пол. Хасс схватил ее, открыл и начал жадно прихлебывать. По щетине, редкой и неопрятной, поползли крупные капли. Швырнув пакет с картошкой туда же, к Хассовым ногам, я вышел в первую комнату растапливать печку.
Разгорелось, и я завалился на топчан. Сквозь треск занявшихся поленьев было слышно глухое бормотание. Иногда Хасс выкрикивал ясные слова вроде гуляш, колонна или подметай, а потом снова начинал как попало нанизывать затертые бусины букв. Когда стало совсем тепло, он замолк и я вернулся в подсобку. Картошка исчезла вся, Хасс сожрал ее вместе с кожурой. Бутылка, уже пустая, сплющилась, зажатая между его колен. Сам же Хасс, подложив под щеку руки, мирно спал. Теперь он действительно спал, а не валялся в ступоре. Я понял это по расслабленному телу и ровному глубокому дыханию.
Печка негромко гудела, родным, знакомым голосом, и слышались в нем стоны Марии и мягкие материны напевы. Хотелось вернуться на топчан и крепко, без всяких видений, уснуть. Но я не мог, во всяком случае, пока не прогорят дрова. Свет от лампы, почти белый, молодил лицо Хасса. Я узнавал крылья носа, рыхлые, пористые, жучиными спинками прилипшие к лицу. Жидкие, но лохматые брови. Шею, слишком толстую и короткую, чтобы как следует в нее вцепиться… По праздникам Хасс надевал галстук, туго утягивая узел, и три подбородка ложились поверх рубашечного воротника. Однажды я стащил его – не со зла, хотел сделать ошейник для игрушечного пса. Хасс отхлестал меня этим галстуком и настрого запретил подходить к шкафу с его вещами. Почему-то мысль о том галстуке, сером в красную полоску, вызвала горечь и злость. Все крепче сжимая лампу, я вспоминал, как Хасс выхватил поводок, замахнулся, и пес взлетел, склонив голову, словно повешенный.
Берлога медленно нагревалась, и Хасс, прежде скукоженный, во сне распахнул пальто. На лице его выступила испарина. Жидкая челочка стала влажной, как шерсть у заспавшейся крысы. Крысы… окружили, взяли в плотное кольцо. Смешно думать, будто Хрящ охотится за бумагами Ситько для себя, родимого. Очевидно, он лишь гонец и отвечать, если что, мне придется не перед ним. Можно, можно было бы пойти к Ситько – разумеется, папе – и рассказать ему обо всем. Но жизнь от этого свернула бы на другие рельсы. Мои – они тут, в забросах, рассованы по мусорным дырам. А там, в стекляшке, увы, только чужие. И если я перейду на ту сторону, то потеряю Берлогу, Мелкого, почтение местной шпаны, зеленую карту в Кирпичниках и прочих гнилых местах. Хасса, в конце концов! Я потеряю все. А взамен получу пустое Ситьковское спасибо.