Выбрать главу

И тогда, и теперь находилось много людей, которые говорили о мелкости моих тем, о том, что в этом огромном мире можно бы думать не только о любви. Тем более, сейчас.

Но знаете, я посмотрела снова, нет ли стыда во мне за это, и так выходит, что, может быть, я съела совесть вместе с красной помадой, но мне всё ещё не стыдно.

Хорошо писать о мире, где погибают от любви, а не от ненависти, я бы там жила – там, где сладко пахнет лимон в предчувствии смертельного лета, солнце падает в море, а женщина в алом платье бежит, бледная от любви, и никогда не умрёт.

Прогулка под дождём

Весна, как стеклянный шарик, упавший с еловой ветки, прокатилась, звеня и подпрыгивая, от зимы к лету, и увязла в липкой жаре, захватившей наш город. Но катилась она долго, дольше обычного, ведь как ни горюй, а после Песаха дождей не бывает, не должно быть – в один день отцветают апельсины и приходят пески пустынь. Редко-редко случаются в мае, но в целом до ноября не нужно ждать милости от выбеленных солнцем небес.

И тут вдруг июнь, а на нас со смертельной щедростью проливаются дожди, и всё привычное смирение ломается за одну ночь.

Просыпаешься от звука грозы, в линялом домашнем платье бежишь на улицу, и тёплые капли, пахнущие пылью, падают на лицо. Потом они очищаются и дождь идёт почти настоящий – почти, потому что верить в него нельзя. Так не бывает, сейчас закончится и тогда уже окончательно ад.

А через неделю он снова идёт, и приходит дурацкая надежда, что ад поломался, приоткрыл для нас маленькую кошачью дверцу в то детское лето, где были ливни и земляника.

А вдруг, слушайте, а вдруг. Разве же мало за последние годы мы видели такого, чего на свете не бывает, чаще плохого, но случалось и хорошее. Разве же мало чудес в мешке у Деда Мороза, у Святого Николая, мошиаха и Будды. Почему бы и не прохладное лето на краю пустыни, почему бы и не дожди.

Но дверцу всё-таки заперли. Только мы теперь знаем, что иногда она открывается.

Прогулка последняя

Подняла глаза от покемонов и выхватила в красивой толпе Неве-Цедека прелестное дитя лет двенадцати, кудрявое, загорелое, бездумно сосущее чупа-чупс. Оно скользнуло по мне таким же безразличным взором, а я подумала – давно ли? Давно ли я – ладно, не смуглая, не кудрявая и не сосала, но всё-таки прелестная – давно ли? Смотрела на взрослых, бывших не более чем статистами в моей единственной жизни, полной страстей, и понимала, что у них не может быть ничего, сравнимого с моими двенадцатилетними переживаниями. Ну откуда бы?

И потому я, единственная настоящая душа, не могу постареть и тем более умереть, ведь без меня на этот мир некому станет смотреть – зеркало остаётся пустым в отсутствие взгляда, сказали мне в школе.

И я долго так считала, значительно дольше, чем младенческий солипсизм обычно длится у неглупого существа. А теперь, вы знаете, я начинаю что-то подозревать.

Старика потом видела, аккуратно переставляющего ноги, бредущего в своём личном коконе времени, которое течёт медленней, чем у всех – это что же, и я так буду.

Смутно надеялась, что с возрастом, может, не так нравится жить, не так страшно умирать, но что если всё будет, как сейчас. Та же отчаянная жажда, тот же ужас и жгучее сожаление, что ничего не вернуть. Что если никто не смиряется и осознаёт смерть как долгие минуты в падающем самолёте.

Я думала об этом в шабат, в часы, когда на город сходит покой, и всякая душа должна бы найти утешение. Я думала, должен быть знак, хоть падающий лепесток апельсина, хоть граффити, птица, след на песке, росчерк самолёта в небе – что угодно, пригодное для истолкования в пользу надежды.

Нельзя ведь закончить жизнь и текст на полуслове, не прописав ни катарсиса, ни даже внятного финала, нель