было бы противопоставить и старчески брюзжащим Репиным, и
надрывающимся Бурлюкам. Найти такого художника было столь же
необходимо, сколь и трудно. Маковский поставил на Петрова-Водкина
и выиграл.
"Купание красного коня" было помещено над входной дверью
выставки объединения "Мир искусства" в 1912 году и воспринималось
как знамя эстетствующей интеллигенции в борьбе против протухшего
реализма и отвязных беспредметников. Ни сомовская дробная игра
старыми формами, ни ходульный бакстовский символизм, ни грустные
мечты об ушедшем Борисова-Мусатова, ни вялое марево "Голубой розы"
не могли претендовать на какое-либо лидерство. Все
ретроспективисты были заняты частностями, а в полотне
Петрова-Водкина оказался достигнут синтез прошлого и настоящего,
указывающий дорогу к будущему. Паоло Учелло и новгородская
иконопись, то есть классическая европейская и классическая русская
линии, слились в неразрывное целое, подверглись матиссовской
аранжировке и превратились в необычайно выразительное
высказывание, где прошлое не предается анафеме, но в то же время
различимы и ноты пророчества. Именно такого произведения и ждал
"Аполлон", произведения, где дыхание русских просторов рифмовалось
бы с синевой Тосканы, где подлинно русский образ безболезненно
сочетался бы с классической идеальностью, где была бы
выразительность авангарда и глубина традиционализма.
Блюстители стиля назовут это эклектикой, но можно это назвать
и новым единством.
Сколь бы ни была справедлива критика в адрес "Купания
красного коня", произведение Петрова-Водкина перестало быть
картиной и превратилось в символ, в прозрение, в манифест. В
какой-то степени его воздействие не менее сильно, чем воздействие
"Черного квадрата" Казимира Малевича, и если "Аполлон" и мог
что-то противопоставить грядущей катастрофе беспредметности, то
только Петрова-Водкина. Безродный юноша из Саратовской губернии
стал воплощением чаяний петербургских эстетствующих
интеллектуалов, и кто знал, что скоро лицо поэтичного и
прелестного мальчика, оседлавшего кроваво-красную зарю,
превратится в квадратные физиономии рабочих и комиссаров.
Одна из самых привлекательных черт таланта Петрова-Водкина -
это мечтательная и меланхоличная честность. Каково было избраннику
"Аполлона" в революционном Петрограде, все более и более
зверевшем, нетрудно догадаться. Он в нем остался, не пытался
бежать и взял на себя неблагодарный труд спасать остатки
человечности во что бы то ни стало. Его "Петроградская мадонна"
звучит как оправдание надеждой. Мир пустеет и наполняется холодной
отчужденностью смерти, ощутимой в безжалостном геометризме
пространства города, но в прильнувшем к груди младенце теплится
спасение и вера в то, что жизнь продолжается. Эта картина -
оправдание России и самооправдание Петрова-Водкина.
Репин остался в Финляндии, футуристы яростно делили власть,
не успевшие уехать мирискусники затаились по углам, а
Петров-Водкин пытался наделить революционное сознание
монументальностью итальянского Кватроченто и духовностью
иконописи. Желание было столь же прекраснодушным, сколь и
безрезультатным - советскому обществу нужна была совсем другая
монументальность. Петров-Водкин был отвергнут официозом и стал
любимцем либеральной интеллигенции, видевшей в нем некий вариант
социализма с человеческим лицом. Сегодня же в нем больше всего
привлекает разреженный холод его натюрмортных композиций, столь
точно передающих дух двадцатых годов, их поэзию, полную опасности
и угрозы, хрупкость и горечь смерти аполлонизма начала века.
Печатная версия № 23 (2001-06-05)
Культура // Аркадий Ипполитов
Мученик - мучитель
В Московском центре искусств на Неглинной представлены 27 полотен Павла Филонова из Русского музея
В длинном мартирологе отечественного авангарда Павел Филонов занимает самое почетное место. Вся его жизнь была сплошное подвижничество. Во время веселого и бесшабашного цветения футуризма в золотые десятые годы он, несмотря на тесные взаимоотношения с Бурлюками и Маяковским, вошедшими в Союз молодежи, одним из членов-учредителей которого был он сам, не участвовал в эпатажных выступлениях, потрясавших артистические кафе, не разгуливал с расписанным лицом, не скандалил в модерновых салонах, а упорно трудился. Игнорируя все призывы к освобождению от кропотливости ручного труда и декларативно провозглашая "прелесть упорной работы". В чудных предвоенных 1913-1914-х все, даже упертый Казимир Малевич, вели расхолаживающе богемный образ жизни, так что немного "от легкой жизни все сошли с ума, с утра вино, а вечером похмелье…", но Филонов кропал свой аналитический метод, как каторжник, учился рисовать, и если в 1903 году его не принимают в Академию художеств из-за плохого знания анатомии, то в 1908-м он взят вольнослушателем "исключительно за знание анатомии".
Филонов, опять-таки в отличие от большинства футуристов, в общем патриотическом безумии, охватившем русское общество в начале Первой мировой войны, участия не принимал, зато был мобилизован и всерьез воевал рядовым на румынском фронте. Там он стал одним из лидеров солдатско-матросского движения и после февральской революции становится ни больше ни меньше как председателем Исполнительного военно-революционного комитета Придунайского края.
Можно себе представить, сколь важным был этот пост и сколько судеб оказалось в руках основателя аналитического искусства. Его роль на фронте Придунайского региона была столь важна, что после его ликвидации именно Филонов передает полковые знамена Балтийской дивизии председателю военно-революционного комитета в Петрограде Н.И. Подвойскому.
Дело пролетарской революции приобрело в Филонове фанатичного сторонника, отождествившего себя с мировой революцией. Он становится Савонаролой революции, активно участвуя в различных комитетах и разворачивая деятельность, отнюдь не исчерпывающуюся художественными проектами. Пик активности падает на середину двадцатых, когда Филонов превращается в одну из самых влиятельных фигур в Академии художеств, куда его так долго не принимали, по количеству учеников он затмевает даже Малевича, и его коллектив мастеров аналитического искусства получает официальную поддержку.
Это было недолгое время прижизненного торжества, однако маниакальное упорство не позволяло Филонову ни на минуту расслабиться - в нем не чувствуется одержимость властью, которая стала столь характерной для революционного русского авангарда в первые десять лет советской истории. Труд в его сознании всегда отодвигал общественную деятельность на второй план, и марксистскую теорию труда он воспринимал с крестьянской твердолобостью. В сущности своей воспеваемый им пролетарий был пахарем, и пахота в том смысле, какой этот глагол приобрел в современном языке, была альфой и омегой его сознания. Сложные политико-художественные игры революционных наркомпросов и наркомдилеров проходили мимо него, и нет ничего удивительного в том, что обретенная им власть выскользнула из его рук. Он не прилагал никаких усилий, чтобы ее удержать, простодушно будучи уверенным, что она дана ему высшей справедливостью, заработанной творческой пахотой. Возмездие за это простодушие не заставило себя ждать - подвергнутый остракизму, он оказался выкинутым из всех властных структур и, хотя физической расправы не последовало, оказался лишен какой-либо официальной поддержки со стороны воспетой им диктатуры пролетариата.
Для такого принципиального марксиста-максималиста, как Филонов, это означало физическую смерть. За время своего влияния он, как и полагается правоверному большевику, не нажил ни копейки, и затем, в тридцатые годы, начинается настоящий голод. Его дневник пестрит душещипательными подробностями нищенского существования, жизни на хлебе и чае, последней лепешки из сэкономленной последней горсти муки. При этом он никогда не продавал своих картин, считая их достоянием пролетариата, которому он был предан душой и телом.