Выбрать главу

В идеальности итальянского маньеризма просто задыхаешься. Если наскучит голубой фон и ослепительный свет мониторов, озаряющий картины Бронзино, то тут же можно быть удушенным страстями, сплетенными вокруг розы в "Мадонне с розой" Пармиджанино. Коралловые браслеты, прелестный взгляд, кудри и нежность младенца уже не нуждаются в столь грубых вещах, как поцелуи. Достаточно полуопущенных ресниц мадонны, и любой Лотреамон зайдется в истерике Святой Терезы. Никакие видения позднего католицизма Атомной Леды-Галы не сравнятся с нежностью брака неполовозрелого младенца с прелестной ученой александрийской девой, за спиной держащей зубчатое колесо - бывшее и будущее орудие мазохистических удовольствий этой интеллигентки, переспорившей всех античных философов. Туг же издалека появляется другое видение - андрогины, неизвестно зачем несущие чудные вазы слепому младенцу, выплывшему откуда-то из подводных глубин "Пьяного корабля". Эта странная сцена, скорее всего галлюцинация неизвестного со свитком, называется "Мадонна с длинной шеей". Неизвестный может быть автором "Апокалипсиса", только он почему-то бритый, - наверное, сбежал из Бедлама. Сзади ослепительного призрака с длинной шеей, как фаллический символ, вздымается колонна, означающая стойкость и добродетель. Так что уж непонятно, кто видится бедному сумасшедшему, то ли "Дева, облаченная в солнце", бегущая от чудовища, то ли дева с чашей, на чудовище сидящая. Двусмысленность столь же законченная, столь же идеальная, как и в "Аллегории любви". "Мадонна с длинной шеей" - это вам не "Пылающий жираф".

Высший абсолют, как известно, вечен. Вечен, но эфемерен. Достаточно Венере с картины Бронзино чуть разжать пальцы и выпустить из своих рук стрелу, как она воткнется в откляченный зад Амура, и все лопнет, как мыльный пузырь. Раздастся страшный визг, поползут в разные стороны хвостатые гадины с детскими личиками и крокодильими хвостами, выскочат орущие фурии с отвислыми грудями, приедет скорая помощь и заберет бритого со свитком, Пармиджанино уйдет в монастырь, на фресках Содомы станут писать Promastonza и в XX веке будет казаться, что маньеризм - время депрессии и тщеславия.

Трехногие табуретки Курта Залигманна, детки в клетке Андре Массона, парики Вифредо Лама и дешевые столики Роберто Матта вывалятся из прекрасной оболочки проткнутой алмазной сферы, начнется чехарда летающих яблок, носатых гребенок, растекающихся глаз, меховых чашек, глазастых ног и красавиц со ртом, набитым бабочками. Начнется и закончится двадцатый век, который маньеризм будет называть временем депрессии и тщеславия, доказывая, как неверна мысль о том, что все имеет свое начало и что можно придумать нечто новое, а также мысль о том, что все имеет свой конец, и что все уже придумано. Ведь нет, оказывается, ничего общего у маньеризма и сюрреализма, да и у сюрреализма с маньеризмом также нет. Разве что они очень похожи.

Объединяет их многое. Рефлексия по поводу Большого Стиля, что видно и в усах Моны Лизы и в блуждающей улыбке Мадонны с розой. "Революционность" раннего маньеризма сравнима с хулиганством Дюшана. Психопатия и эротическая религиозность, любовь к перверсии, желание красоты и занимательности, склонность к теоретизированию, механическим новинкам и тоска по прошлому свойственны и тому, и другому. Но со временем символ превращается в гэг и гэг вполне себе стал символом в XX веке. Творцам гэгов очень нравятся символы, но понравились бы гэги творцам символов?

Аркадий Ипполитов.

Живопись эпохи Смердякова
Статьи в журнале Globalrus. ru 2002-2006
В Петербурге открыта большая выставка "Святые шестидесятые"

Чудны наши русские ранние оттепели, странное безвременье, когда сквозь суровую однообразность зимы, льдами и снегами сковавшей жизнь и движение природы, вдруг пробиваются первые, с трудом внятные весенние импульсы. Небо серо, земля сера, леса серы, над всем царит безрадостная унылость, но в воздухе ощутима какая-то сырость, зябкая и промозглая, внятно свидетельствующая о том, что скоро льды тронутся, сугробы станут рыхлыми, вместо снега начнет накрапывать мелкий дождь, и все наполнится тихим, упорным движением таяния, мерным гулом, заполняющим пространство. Дороги разъедутся в непролазной грязи, деревья болезненно почернеют, обнажится размокший зимний мусор, и как-то особенно ясно на лицах проступит усталость, депрессивность и авитаминоз. Сырость, грязь, унылость и изможденность флоры и фауны - залог грядущего расцвета, полного обновления души и тела, кипения всех жизненных соков, улавливаемое в первом раннем таянии снега и сумрачных проблесках света. Один лишь недостаток у мартовских оттепелей - слишком уж они похожи на ноябрьские заморозки.

В русской истории с навязчивой закономерностью три столетия подряд в шестидесятые годы повторяется схожая ситуация напряженного ожидания перемен, захватывающая общество смутной надеждой. Все приходит в движение. Воцарение Екатерины II, отмена крепостного права, постановления XX съезда КПСС, события абсолютно друг на друга не похожие производят столь схожий эффект, что впору говорить о мистическом влиянии чисел на русскую душу. Забавно, что время либерального оживления во всех трех случаях совпадает с крушением российских амбиций в международной политике. Крайне невыгодный мир, заключенный с Пруссией Петром III, поражение в Крымской войне и уступка СССР в Карибском кризисе приводят к тому, что империя чувствует необходимость передохнуть и немного проветрить свои затхлые внутренности.

Проветривание происходит по одной и той же заданной схеме. Обидчиво отвернувшись от Запада, Россия вновь задумывается о своей самоидентификации, о русскости русского духа, о национальном самосознании, заимствуя у Европы всякое там просвещение, либерализацию, демократичность, Россия, обратившись к ней спиной, старается смастерить свой собственный образец цивилизации, чтобы был ничем не хуже западного, но сразу было бы видно, что сделано в России. Брожение мысли, вызванное этой поставленной перед обществом сверху и вполне официально задачей, затрагивает все сферы общественной и духовной деятельности. Всплывает много новых слов и понятий, ранее мало кем слышимых, и все говорят, говорят, говорят… И чего-то ждут, и обличают, и критикуют, и иногда даже протестуют против силы и власти.

"Завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной вопрос, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация!" - так описывал Тургенев одну из сходок шестидесятников. В лихорадочности разговоров шестидесятники быстро изнашиваются и последующее поколение относится к ним с ироничной снисходительностью. Екатерининские вольнодумцы вскоре стали казаться столь же старомодными, как парики и мушки. Шестидесятым позапрошлого столетия здорово досталось и от Тургенева, и от Толстого, и от Достоевского. Вдоволь молодежь потешилась и над пафосом самых близких к сегодняшнему дню шестидесятых.