Вооруженные до зубов громилы под православными флагами, палящие из ружей в толпу несчастных узкоглазых с кукольными луками, мягко говоря, весьма своеобразно символизируют цивилизаторское миссионерство русской духовности. В сравнении с россиянами, американские художники выглядят более политкорректно, хотя из истории мы знаем, что англо-саксонские пионеры Дикого Запада отнюдь не отличались благонравием. Но история историей, а искусство искусством, и американские музеи подспудно, быть может, сами того не желая, преподали Петербургу ценный урок. В связи с юбилеем все только и трещат о граде Петровом, чудесном, величавом, по мании Петра воздвигшемся из топи блат, и видят в нем лишь русской славы след, и никто не вспоминает о древнем населении Петербурга, которое абсолютно лишено права на какое-либо упоминание о нем в грядущих торжествах.
Лишь только в Музее антропологии и этнографии тихо закрылась задолго до трехсотлетия скромная выставка под звучным названием "Ингерманландия". Скромность эта с легкой руки нашего поэта была названа "убогостью", так как всем известно, что роскошный град вознесся на месте "приюта убогого чухонца". Эти слова повторяются бесконечно, и бедный чухонец вызывает легкую презрительную жалость - зачуханный, невыразительный, чахлый как здешняя природа, абориген обладает блеклым лицом и белесыми волосами, глазами бесцветной голубизны и неясным, печальным языком, невнятным никому и ни для кого не представляющим интереса, кроме двух-трех собирателей фольклора, да кучки его соотечественников, время от времени собирающихся на своих чухонских полянках и под заунывные звуки щипковых инструментов выводящих хором печальные и скучные песни.
Предметы, показанные на выставке, обладают такой же непроявленностью - не древние и не новые, они относятся к области неясного, как здешние сезоны, прошлого - то ли конец восемнадцатого, то ли начало двадцатого - что-то явно отстающее от времени, находящееся на обочине, сугубо маргинальное - лапти, туески, вязание, плетение, предметы быта и орудия производства, чья основная характеристика - вялая грубость, свидетельствующая о бесплодной меланхоличности и раздумчивости, похожей на заторможенность. Мир хуторов и деревень, погруженных в туманную изморозь мартобря, когда весна неотличима от осени, оттепель от заморозков, таяние от пороши, - мир сумеречный, тусклый и пресный, как чухонская кухня, не знающая пряностей. А вокруг, как противопоставление этому миру, вздымается город с дворцами, мостами, колокольнями, башнями, трубами, с музеями, театрами, рынками, нищетой, болезнями, преступлениями, куполами, публичными домами - с жизнью великолепной, нечистой, отравленной, опасной, жестокой.
И щемящее чувство жалости возникает при чтении разбросанных по выставке текстов, скупо и сухо повествующих о том, как с раннего средневековья земля эта стала известна под названием Ингерманландия, как по миру 1617 года водь, чудь и ижора перешла к Швеции, как в начале восемнадцатого века пришли россияне, как еще при Екатерине II более 70 процентов населения Петербургской губернии составляли финны-лютеране, как императрица приказала переселить в губернию немцев, как ингерманландцев становилось все меньше и меньше, как консолидировались они в конце XIX века и как в двадцатом были они согнаны со своих земель, и вообще запрещено им было жить на своей родине под страхом физического уничтожения. И город, страшный огромный город поглотил, перемолол и уничтожил целую культуру, целый народ, непрошенно и нагло вмешавшись в его судьбу, не спрашивая ни у кого разрешения - ни у Бога, ни у человека, наплевав на все права и на все обязанности, и разросся вымороченным чудищем имперского глобализма, и справляет теперь свое трехсотлетие - пышно, тупо, бесстыдно. Непрошенный и незваный, развалился этот город на сырых невских берегах, никому не принеся счастья, ни пришлым, ни туземцам, потрясает перед миром своими дворцами и храмами, прикрывающими вонючую клоаку, а не было бы его - и был бы уют приюта бедного чухонца, чистый ингерманландский рай: в Неве жили бы раки, и на валунах рос бы мох, и летали бы ласточки, воздух был бы чист и свеж, как поцелуй сестры, Раскольников не убил бы старуху, не было бы Кровавого воскресенья и пролетарской революции, и двадцатый век, может быть, стал бы менее кровав, менее чудовищен и менее жесток.
В меланхоличной культуре ингерманландцев есть кротость и скромность, которой так не хватает чудовищной цивилизованности больших городов, проклятых Господом. На лестнице, ведущей на антресоли, где расположена выставка, развешены фотографии протестантских церквей на территории Ингерманландии, и эти безыскусные изображения разрушенных и восстановленных храмов воспринимаются как молитвы, вознесенные за спасение малых сих, ибо они первыми попадут в царствие Господне - и об этом должен помнить огромный город, справляющий юбилей своей истории, полной отнюдь не только роскоши и блеска, но преступлений и несправедливостей, и, может быть, преступлений и несправедливостей в первую очередь. Странно же нам, дорогие петербуржцы, умиляясь заокеанской и собственной политкорректности, сочувствовать изображениям индейцев, привезенным из Небраски, и тупо забыть о том, что вообще-то наш юный град, полнощных стран краса и диво, кругом виноват перед печальным пасынком природы.23.04.2003
Русский миф о частной жизни
Выставка года открылась в Эрмитаже
В Эрмитаже открылась гигантская выставка под названием «Основателю Петербурга», посвященная императору Петру Первому. На ней собрано более двух тысяч экспонатов, в том числе и множество личных вещей, до того редко выставлявшихся, как, например, чучело его любимой собаки. Открытие было чрезвычайно торжественным, и в каталоге помещено приветствие президента - впервые Путин столь прямо заявил свое участие в музейной деятельности.
На этой огромной выставке практически отсутствуют вещи русского производства. Античные мраморы, сарматское золото, французские шпалеры, голландские картины, китайская резная кость, японские шелка, английские измерительные приборы, итальянские бронзы - калейдоскоп культур, времен, стран, народов. Чуть ли не единственное исключение - стрелецкое знамя 1695 года, отмечающее Русь. Вот уж воистину окно в Европу, выставка, обрисовывающая рождение Петербурга, превращается в панораму европейской культуры.
Европа около 1700 года… Семнадцатый век, век барокко, умирает. Умирает медленно, постепенно оскудевая, как мощный, но затухающий вулкан. Символом угасания великого стиля становится фигура стареющего Короля-Солнце, превратившегося в немощного старца и в Версале, среди мрачнеющей роскоши, влачащего существование беспомощного инвалида, замкнувшегося в грандиозном и безрадостном одиночестве. Вместе с Людовиком XIV, с величайшим королем Великого Века, состарилась и ссутулилась вся Западная Европа, как будто по ее жилам разлилась невозможная, невыразимая усталость, вызванная переизбытком деятельного напряжения, наполнявшего истекающее столетие.
Блеск и живость покинули дворцы европейских монархов, да и сами они как-то опустились, притихли и выродились, как умирающие боги. Англия, истерзанная пуританином Кромвелем и гражданскою войною, успокоилась в меланхолии Виллема III Оранского, известного только своей мрачностью. Испания распрощалась со своим Золотым веком и могуществом, пораженная проказой бездеятельности. Германия, пройдя мясорубку Тридцатилетней войны, оскудела, вымоталась и измельчала, обратившись в болото микроскопических княжеств, чьи властители не способны были играть сколько-нибудь заметную роль на европейской арене. Итальянские города, герцогства и республики превратились в фишки на карточном столе европейских династических интересов, и папство смирилось с потерей единоличной духовной власти над христианским миром. Уныло длинноносый император австрийский Леопольд был по-габсбургски безрадостным и вялым, как могут быть унылыми и вялыми только австрияки. Могущество богатой и славной Голландии, подтачиваемое ненавистью и соперничеством англичан и французов, шло на убыль, несмотря на все ее великолепие.
Барокко, стиль, приведенный в движение духом католической Контрреформации и затем захвативший всю Европу, мельчает, дробится и ослабевает вместе с монархиями, становящимися все более призрачными и невнятными. На пороге - новая эпоха, Новое время, очертания которого лишь смутно угадываются в усталом и неясном вкусе ко всему экзотическому, неправдоподобному, изощренно-тяжеловесному, перегруженному и вычурному. Огромные парики, кружева, струящиеся по латам, мантии с жесткими вышивками, тяжелые драгоценности, невероятные банты на туфлях, подстриженные деревья, павлиньи хвосты, серебряные чаши, громадные кресла с грудастыми нимфами и задастыми амурами, преувеличенная аллегоричность в словах, изображениях и мыслях, склонность к метафоричности в науке и наукообразности в искусстве, развратная благочестивость и визионерский рационализм - вся эта роскошная придворная культура последних лет семнадцатого века рождает ощущение замкнутости и неподвижности, похожей на тяжелый сон, не приносящий облегчения. Великие художники, писатели и поэты века уходящего уже умерли, а гении нового столетия еще только родились или пошли в школу. Только два гиганта, ненавидящие друг друга, Готфрид Лейбниц и Исаак Ньютон, два великих разума, балансирующих на грани безумия, сумрачно взирают на изощренную и бесплодную цивилизованность, погрязшую в этикете, мелких династических войнах, напыщенной риторике, отвлеченном теоретизировании и бездушной холености. Барокко потеряло энергию в главных своих центрах, но неожиданно, парадоксально, вдруг, на окраинах Европы, на севере, в Швеции, в восточной Германии, в Пруссии, Саксонии и Польше эта культура позднего, угрюмого и усталого стиля дает мощный всплеск. Все приходит в движение, кипит, блестит и сверкает водоворотом событий, за которым с изумлением наблюдают засыпающие западные династии. Курфюст Бранденгбургский, ставший прусским королем Фридрихом I, расточителен, как молодой Людовик, шведская монархия претендует на европейское господство, а объединение Саксонии и Польши под властью одного короля приводит к тому, что Дрезден и Варшава чуть ли не затмевают своим блеском и Версаль, и Мадрид, и Лондон. Именно в это время и появляется на европейском горизонте неведомая и фантастичная новая страна, страна снегов и медведей, татар и варваров, и лезет, лезет в Европу, заявляя, что имеет к ней прямое отношение.