Что сделают со всеми ними разбушевавшиеся телефоны? Исчезнут ли они, как то произошло с аэдами, когда на Итаку явился стройный белокурый парень в розовой рубашке и с портативной пишущей машинкой? В наступившей снова тишине будут двигаться безмолвно одинокие фигуры, занятые той единственной беседой, которую нельзя прервать. Беседой с теми, кто громко разговаривает сам с собой, идя по улице.
x x x
Уважаемый директор, буду выражаться коротко и ясно: вам пишет Ромул, нет, не Ромулетто - Ромул, царь, тот самый, основавший Рим. Простите, никому уже давненько не писал; я неотесанный, невежда, и характер у меня по-прежнему такой же скверный. Сейчас решился потому, что я обеспокоен: у меня над головою кто-то роет землю, подняли ужасный грохот, все перетряхивают и, похоже, собираются мне нанести визит. Добрались уж до закусочной Порсенны, куда всегда мы ходим подкрепляться - мы с братом, да, с тем самым, которого я уложил. Со временем на что-то смотришь проще как-никак родня... Те, которые копают, сами этого не зная, дошли уже до остановки автобуса на Вейо - в общем, не дают житья.
Благоразумно ли они себя ведут? Я сомневаюсь. Ну хорошо, в один прекрасный день ребята эти обнаружат Ромула и Рема - пару сиволапых грубиянов и задир; но тут еще Тарквиний, Калигула, Нерон... Пока мы здесь, внизу, проводим время безобидно: в карты партия-другая, экскурсия по замкам; убить друг друга мы не можем - ведь и так мертвы, к тому же именно убиты. Рассказываем всякие истории из нашей давней жизни: хорошенького мало, хотя кое-что присочинили. Сколько остается? Два-три метра грунта, кусок стены, дверь, которую никто не открывал три тыщи лет,- а там и мы.
Если эту дверь откроют... Директор, как не волноваться! О вас мы знаем мало, вот нашли газеты, но язык непрост, а словарей мы не имеем. Как видно, Рим - большой, могущественный и красивый город - таким его описывает Юлий Цезарь,- люди там живут спокойные, с хорошим нравом, не учиняют беспорядков, малость даже церемонны, никаких ни ссор тебе, ни шума, с дамами галантны, никогда ни ограбления, ни кражи, ни единого невежливого слова, "только после вас", к тому же чистота, обслуживание образцовое, безукоризненная гигиена так говорит Веспасиан,- высокий уровень культуры. Нет, если отворите эту дверь, поступите неосторожно. Мы - генералы, цари и императоры - народ нахальный, стесняться не привыкли, мы сквернословы, забияки, хвастуны и дебоширы, послушали б вы наши разговоры: "Эй!", "Фига с два!", "Пошел ты...", а что мы говорим о предках, написать рука не поднимается. Питаемся мы тоже по-простому, я рассказал бы, что такое "хвост по-мясницки", как едят телячьи кишки, но поверьте, эта пища, годная для Ромула и Рема, не про вас. Короче говоря, мне кажется, не надо этой встречи, пусть лучше дверь останется закрытой.
Директор, я и впрямь прикончил братца, Нерон - мамулю, а Калигула не помнит даже, скольких и кого... Поймите, нам бы не хотелось... право как-никак придумали у нас... Что-что, домашние аресты? Послушайте, оставьте эти штучки, лучше будем временами посылать друг другу весточки. Как там погода? А детишки? В школе-то латынь еще проходят?
x x x
Временами тонкую и изворотливую душу рецензента, критика, мыслителя терзает, интригует, провоцирует вопрос: то, что выходит из-под моего пера, я пишу или же пишем мы? В Италии бытует застарелая традиция:
размышляя, представляться неким "мы". Есть что-то странное в таком пристрастии ко множественной форме - собирательной, "торжественной", метафизической или просто-напросто трусливой? "Мы" может относиться к папе римскому, к королю и императору, к аудитории, которую заполнил Дух Святой, к ретивым квакерам, группе жителей Ломбард(tm) - участников любой кампании, к дикарям, которые становятся согражданами, позволяя изловить свою свободу в сеть общественного договора; но в равной мере к воплям люмпен-пролетариата, нечленораздельным стонам побежденных, наконец, к трусливому благоразумию критиков.
Прекрасно помню день, когда я, неопытный, незрелый рецензент, задался вопросом: по какой такой причине всякий раз, когда я должен обнародовать свои соображения по поводу кого угодно, вместо "я" пишу я "мы"? Хоть и склонен я к завышенной самооценке, внушить себе, что я на самом деле - "мы", я так и не сумел: не изрекал я непреложных истин, мне удалось не стать пророком, отказался я от многообещающей, однако же обременительной карьеры вождя народов, и в целом воспротивился истолкованию сокровенных вожделений страждущего человечества; я потерпел провал как "мы" великолепия; как "мы" блестящих достижений срезался на самых жалких тестах на определение склонностей; меня не приняли бы даже в запасные боги, даже в серафимы-юниоры.
Единственное мыслимое объяснение заключалось в том, что это "мы", так завораживавшее меня, было просто-напросто местоимением трусости. Есть местоимения почтения, преданности, раболепства. Употребляемое мною "мы" позволило мне осуществить остроумную, лукавую, изысканную даже операцию: в самом деле, в этом случае "мы" означало не увеличение, а, напротив, растворение; "я" разжижалось, разбавлялось, испарялось. В моем воображении продуманно трусливом - "мы" являлось чем-то более обширным и в то же время разреженным по сравнению с "я"; было легче поразить его, но кровь при этом из него не шла. Я не был паладином, который, будучи пронзен, украсил бы свою агонию мелодичной жалобой по поводу ухода в мир иной; я был хором, коллективом, как в античной драме, навлекающим беду, но в силу многочисленности огражденным от насильственной кончины, неуязвимым даже для оружия с оптическим прицелом, короче, существом ничтожным, вечным, безымянным.
Вот правда, хоть и горькая: являясь членом профсоюза "мы", я уклонялся от ответственности, что лежит на всяком, у кого есть имя и фамилия. Кто сказал такие-то слова? Поди узнай, был один тут, да, само собой, один из нас, однако же не я, другой, совсем другой, похожий на меня лишь тем, что тоже не имеет ни фамилии, ни имени. Сегодня все осталось, как и прежде: я хоть и пишу теперь не "мы", а "я", но только потому, что знаю: во лбу я столь немногих пядей, что промахнется даже тот, кто выстрелит в меня из пистолета Дока Холлидея.