Легкомыслие предосудительно уже тогда, когда оно действует поверхностно — на этом уровне существуют очаровательно несерьезные герои (в числе прочих некоторые персонажи Стендаля), которых легкомыслие порочит; но оно становится поистине чудовищным, когда разрастается до драмы и, нехитрым шармом опутывая всякий ленивый ум, увлекает мир в ту область, где истинная серьезность кажется ребячеством и где хозяйничают взрослые.
Тогда у нас опускаются руки, мы поддаемся упоению катастроф, писанины и словопрений, кровавых преступлений и судебных процессов, разрухи и смертоносных игрушек — и в конце концов страшное человеческое легкомыслие вновь становится собой: оно стоит ошалевшее, остолбеневшее, посреди безобразия, какое чинят только в детстве, когда в картинах протыкают дырки, гипсовым головам подрисовывают усы, бросают в огонь кошек и сталкивают на пол аквариум с красными рыбками.
Правда, легкомыслие быстро оправляется и ни за что не желает признавать себя виновным. Это напоминает домочадцев, которые ругаются между собой, в то время как чужие люди выносят из гостиной мебель: они настолько поглощены взаимными претензиями, что даже не замечают, как один за другим исчезают предметы их обстановки, и с удивлением потом обнаруживают, что даже сесть уже не на что.
Что для меня действительно важно, так это личность, про которую каждый заранее скажет, что она мне понравится, потому что она одарена фантазией. Фантазия и легкомыслие, повторяю, связаны между собой. Фантазер, лишенный оригинальности, оригинальничает тем, что досаждает вам отсутствием последовательности в своих поступках. Он желает удивить. Он раздражает. Себя он считает чудом. И не передвигает ни одной фигуры, участвующей в игре. Он лишь путает фишки домино и карты, ставит шахматные фигуры так, как они стоять не могут, и добивается одного: изумляет участников игры. Более заносчивый чем денди, он глумится над временем, местом, приличиями, но никогда, ломая линию, он не выстраивает новую. Он ликует, сражает нас своим превосходством пьяницы и, с высот этого превосходства, презирает наше смущение, принимая его за конформизм.
Я знавал фантазеров, для которых фантазия была органична и которые из-за нее погибли. Я чувствовал в них некое безвредное помешательство, опасное только для них и для их друзей. Какое бы уважение мы ни питали к людям, себя не щадящим нам все равно от этого не по себе. Потому что эти фантазеры, как правило, мифоманы, и зачастую им нужно не наше внимание, а наше сердце. Если они достигают своей цели, значит, никакие они не ветреники и не фантазеры, а просто стараются таковыми казаться — в том случае, когда им не удается нас убедить или когда по простоте душевной они стараются выглядеть необыкновенными, или же стремятся занять какое-то место в нашей жизни и корят себя за бесцеремонность. Угрызения совести подталкивают их к бегству, к внезапным исчезновениям, к наложению на себя наказаний, порой ужасных.
Они живут в своем мире, и контакт с ними затруднен, поэтому малейшее наше слово, малейшее движение (которым мы сами не придаем никакого значения) могут породить в них такие неожиданные завихрения, что дело того гляди дойдет до самоубийства.
Следовательно, надо избегать их с самого начала, какие бы чары они ни распространяли на этот мир, где так мало огня, — ведь именно поэтому их огонь так нас притягивает.
Я не всегда соблюдал должную осторожность. Она казалась мне чем-то недостойным, сродни комфорту, в котором я себе отказывал. Мне неловко было захлопывать дверь перед носом незваного гостя. Я открывал ее и не смел потом вести себя иначе, стыдясь показаться малодушным. И вот что хуже всего. Я не только не умел предугадать последствий моей слабости, дурно влиявшей на моих близких и на мои творения, так я еще нарочно игнорировал ловушки и прыгал в них обеими ногами. Значит, мной руководила скорее гордыня, нежели природное великодушие. Каюсь, грешен.
Я говорил о денди. Не следует путать его с теми, кто в его поведении, взятом как образец для подражания, видит отражение собственной высокомерной души, собственного бунта. Я понимаю, чем денди привлекает Бодлера. Бодлер идет в противоположном направлении. Этот драматург — сама драма. Он и драма, и театр, и актеры, и публика, и красный занавес, и люстра. А какой-нибудь Браммель {79} — напротив, идеальный партнер для трагической актрисы без театра. Он будет играть свою роль даже в полном одиночестве, даже в крошечной мансарде, где окончит свои дни, перед смертью заставляя слугу провозглашать все великие имена английского королевства. Его изречение «Значит, я не был хорошо одет в Дерби, раз вы обратили внимание на мой костюм» становится по-настоящему понятным, когда Бодлер ссылается на статью Сент-Бёва, в которой тот из всех его стихотворений хвалит лишь сонет луне «Горячая голова и холодная рука», — говорит где-то Гёте. У денди и голова, и рука холодные. Советую кораблям избегать встреч с этим дерзким айсбергом. Ничто не заставит его свернуть. Он пошел бы на убийство ради хорошо завязанного галстука. Впрочем, его стремление господствовать лишено оснований. Помазанник он только для самого себя. В один прекрасный день Браммель попросил бы короля Георга встать и дернуть шнур звонка. Такого звонка довольно, чтобы пробудить законного короля от гипнотического сна — и тогда короля моды выставят за дверь.