Выбрать главу

— Дело твое.

— Может, знашь, кто вымазал?

— Знаю.

— Кто? — так и подался вперед, к дверям, Никита, тяжел у него был кулак, а тут еще на фронт дорога зовет.

— Я, — сказала Соля.

Анфиса и Никита так и опешили.

— И прошу прощения, — закончила Соля, — потому как тебя любила… Рассчитаться с товаркой захотелось.

Отвел последние два дня отпуска Никита при родном доме. Ворота распилил на дрова, новые поставил. На столбе повесил самодельный, из жести гнутый, ящик, чтобы почтарка в дом не заходила. Большего оскорбления для Соли нельзя было придумать. Такой ящик висел лишь у дома Барабиных. По-разному в деревне судили о Соле. Одни были довольны — не будет на грех наводить, пусть у ворот держит поворот, другие жалели почтальонку — как-никак столько вестей она за войну принесла: и горьких и радостных.

И позже, когда Никита уехал на фронт, узнали правду. Оказалось, что не Соля вычернила Анфисе ворота, а Ферапонт Барабин. Он тогда работал учетчиком, в поле частенько встречался с красивой и статной Анфисой и виды имел. Но не вышло, даже умные изречения греческих философов не подмогнули. А вот на другую ногу от гаечного ключа стал прихрамывать. Представился случай свести счеты — постарался.

Но правда все равно пришла и к Никите. В сорок пятом он пришел насовсем. В шею ранило. Голова не поворачивалась, будто стяжками намертво притянули ее к плечам. Снял Никита с ворот жестянку. Извинился перед Солей. Но Соля больше в дом не заходила, а редкие письма отдавала всегда дежурившим у ворот Сеньке с Митькой.

Вот и сегодня Соля протянула Сеньке серый конверт, хотела пройти дальше, к избе бабки Сысоевны, но заметила на ладошке парнишки водянистые пузыри надавышей.

— Супонью натер, — сказал Сенька, — запрягать учился.

— Талинкой прижги, — посоветовала Соля, — вмиг засохнет.

— Боюсь, — честно признался Сенька.

— Приди вечерком… Э, постой, вечер занят, приди, когда солнце закатится, я прижгу. Не боишься?

— Так не боюсь, — сказал Сенька.

— Сысоевна дома, не видал?

— Дома.

Бабка Сысоевна сидела за столом, накрытым старой кашемировой шалью вместо скатерти, неподвижная, сломленная, как старый крест на заброшенной могиле. Слезящимися глазами она рассматривала синие листки «похоронок». Их было шесть. И все шесть принесла Соля. Может быть, поэтому Сысоевна и не любила Солю, даже не отвечала на ее приветствие «хлеб да соль — спорынья в тесто». Но Соля не обижалась. Она заходила в дом без приглашения, усаживалась на гнутый венский стул с удивительно острым скрипом, чем-то напоминающим стон умирающего человека, и следила за сухими длинными пальцами Сысоевны, перебиравшими казенные бланки, все одинаковые, с одинаковыми словами на ее, таких разных, сыновей. «Миколай, Микита, Митрий, Сергей, Михаил, Василий», — бормотала Сысоевна, вспоминая сыновей. Соля ни о чем не говорила с Сысоевной. Да и о чем было говорить — утешать поздно. Просто сидела и молчала. И уходила не прощаясь. Сысоевна давно перестала замечать людей, но почтальонку всегда определяла по звуку шагов.

Сысоевна редко выходила на деревню, за солью там в магазин, за спичками, но если выходила, то шла по самой середине неспешным шагом.

Дом ее был скатан из кондовых, в два обхвата, лесин, которые и сейчас, после шести десятков лет, гудели при ударе обухом топора тугим звоном. Окна от земли отстояли высоко, а на крутой крыше коньком не задерживалась ни одна капля, ни одна снежинка.

День догорал. Белое, как луна, солнце осторожно присаживалось на пашню. По деревне, оставляя болотные ошметины, пахнущие травой-омегом, возвращалось с луга стадо. Скрипели ворота, гремели подойниками хозяйки, зазывая скотину.

— Белка! Белка, куда, зараза, хвост взвинтила! Пошла домой! — кричала Гутя Куркина на черно-белую коровку-первотелку, норовившую прорваться сквозь заулок к колхозному огороду.

Соля помогла Гуте справиться с коровой.

— Тебе письмо, — сказала Соля.

— Положи в малухе на окно, — ответила Гутя.

А сама присела возле первотелки, помыла теплой водой вымя, начала доить. Первые струйки звонко ударили в дно подойника.

— Нехорошо, Гутя, ой как нехорошо, — сказала Соля, присаживаясь рядышком на перевернутую колоду.

— Ты о чем?

— О ком, — сказала Соля, не уточняя.

Гутя распрямилась. Была она в синем, в мелкий слепой горошек платье, которое туго обтягивало ее грудь и, сильно приталенное, вырисовывало широкие бедра.

— Ну и сбитень ты! — ущипнула ее Соля. — А я юбку аж ремнем подвязываю, боюсь, слетит при народе.