Выбрать главу

— Нет никакой надеи, — подвела итог Соля, — пошли, мужики, домой. Э-э, союзники, во-он в глубине улицы Гога маячит. Может, у него запечатлеемся? — трудно было понять, шутит или серьезно предлагает Соля.

— С «художественным вымыслом»? — подковырнул ее Щербинин.

— А че? Если у меня нет соболиной шеи, дак пускай Гога домыслит… И бровь соколиную… Он на это дело мастак!

Гога подошел.

— Георгий, куда путь держите? — спросила Соля. То ли от этого необычного обращения — другие все Гога да Гога, а тут полным именем, — не остановился Николайчик. Лишь потом дошло — к нему обращается степновская почтальонка. Прицелился в нее острым коричневым глазом и словно выстрелил:

— На планэр, Соломея Иванна.

— Куда-куда?

— На планэр…

— Это че за страсть такая — контора, никак, новая в районе открылась?

Не рассмеялся над незнанием почтальонки Гога, а лишь вежливо пояснил:

— Планэр — это природа, если перевести с художественного языка на наш, язык простых смертных.

— А ты что же, бессмертный?

— Я — художник! — сказал Гога и, переложив с плеча на плечо этюдник, хотел было продолжить свой путь. Но Соля остановила:

— Фотографироваться мы пришли, а мастер в отпуск не ко времени ушел. Может, срисуешь нас?

— Я не «срисовываю», Соломея Иванна, а пишу!

— Ну бог с тобой, пиши, только бы мы получились ятными…

— Пожалуйста, — сказал просто Гога, словно и шел он по улице только для того, чтобы встретить первого попавшегося селянина, чтобы «написать» его.

Быстро установил на треноге этюдник, раскрыл коробку с красками, рассадил тут же, на крылечке фотомастерской, «натуру», сказал строго:

— Тихо разговаривать можете, но, по возможности, не передвигаться, я попробую вас написать с «лягушачьей перспективы».

— Достукались, — тихо заметил Щербинин Соле. — Может, пойдем, чего зря время тратить?

— Нет, — сказала Соля. — Пускай рисует. Память о нашем общем радостном дне должна остаться?

— Должна, — грустно вздохнул Щербинин. — Но с «лягушачьей перспективы»?.. Алексей, вот тебе деньги… Пока он нас с лягушками сравнивает, сбегай за мороженым.

Как ни торопился Лешка, вернулся к шапочному разбору: Гога укладывал в деревянный ящик краски, кисти.

— А меня? — спросил Лешка. — Дядя Гога, меня-то не нарисовали?

— Тебя я художественно домыслю. Сейчас некогда — кино крутить надо. Придешь за портретами через неделю, я положу последние штрихи, скомпоную и внесу путти…

Незнакомые слова ошарашили Лешку, а Щербинина насторожили.

— Соломея Ивановна, чего это он сказанул… внесу, говорит, какую-то путти… не слыхала? — тихо спросил он Солю. — Может, ему денег дать, чтобы оставил нас в покое, портреты получились вроде ничего…

— Что вы! За деньги Гога не рисует, обидится. А про путти мы сейчас выясним. Георгий… Георгий Семенович, че ты собираешься вносить в картины?

— Путти, — терпеливо пояснил Гога. — Дополняющие основную композицию изображения амуров, гениев, ангелов в виде обнаженных детей.

— Обнаженных? — всплеснула руками Соля. — Не знаю, Георгий Семенович, как там у амуров и гениев было, а мы худо-бедно жили, но детей голыми не водили даже в военные годы… Ты уж лучше их приодень, коль хочешь вместе с нами на картину усадить. Приодень, сердешный, этих путти-то!

— Да, действительно, Георгий Семенович, — поддержал Солю Щербинин, — не слишком чтобы очень, но и не так чтобы ничего…

Сказал загадкой, но Гога понял:

— Ясненько — используем сфумато. Или вас это тоже не устраивает?

Все оторопело молчали: видимо, «сфумато» подходило Соле, Щербинину, Тоне и даже Лешке, в руках которого истекали молоком четыре брикетика мороженого.

Трудно досталось Лешке это мороженое…

В очереди у киоска встретился с внуком Евдокии Барабиной, Борисом, которого все в школе звали Нетунаюшкой. Трудно объяснить это слово: дурачок не дурачок. А Нетунаюшка, и все этим сказано. После четвертого класса Лешка учился вместе с Борисом в райцентровской школе. Борис, как он сам говорил со смехом, с трудом «додюживал семилетку».

Он частенько навещал Степновку, гостил подолгу, сходился со степновской ребятней в играх, участвовал в колхозной работе — возке копен, распашке картошки, на прополке полей, поливе огорода. Не отлынивал, работал на совесть, что и давало Евдокии Барабиной в шутку-несерьез говорить односельчанам: «А вы баете, не роблю я на общество? Двоем с унуком робим!» Трудодни, заработанные Борисом, записывались Евдокии Барабиной. Так Борис упросил бригадира. Лешка дружил с Борисом. Соля хоть и недолюбливала Евдокиев дом, но не перечила: «Друзей, Леша, выбирай сам». Лишь однажды раскипятилась: пришел Лешка из барабинского дома в детских полусапожках. «Пойди, Леша, отнеси Евдокии эту обувку — не нищие!» А ношеные полусапожки совсем не Барабина подарила Лешке, а Борис, в чем Лешка и признался матери. «Тем более! — прикрикнула мать. — Мал еще такие подарки делать!» Не понял Лешка, что так рассердило Солю: его «бутылы» совсем развалились, а Борису прислали настоящие яловые сапоги. Детские полусапожки Лешка отнес. Соврал, впервые в жизни соврал: «Жмут они шибко!» Через несколько дней увидел, как Евдокия Барабина продавала их на райцентровском базаре за пятьдесят рублей.