По висячему мостику, охраняемому львами, она пришла над тенистой речкой, пересекла заросший осокой берег и взобралась на каменистую отмель. Море лежало перед ней, притихшее, словно дикий зверь в клетке, полны лизали гальку. Небо было как раскаленная печь, и в воздухе стояло дрожащее марево. Между колесами полусгнившей купальной кабинки росли цветы. Эстер когда-то любила море, но здесь она чувствовала себя одиноко, как в тюрьме. Она глядела на безлесный берег, на цепочку далеких селений, и мысли ее внезапно обратились к Уильяму. Весь тот вечер припомнился ей — как она увидела его, когда он отворял калитку, и вплоть до той минуты, когда в ночной тишине они, стоя возле конюшен, слушали, как Серебряное Копыто переступает с ноги на ногу у себя в стойле. Обняв ее за плечи, Уильям объяснял ей, что она получит семь шиллингов, если эта лошадь выиграет скачку. Она знала теперь, что Уильям не интересуется Сарой, и мысль о том, что, быть может, она сама ему приглянулась, придавала совершенно новый и неожиданный смысл ее существованию. Мечты обволакивали ее, становились все более сладкими и неясными к перешли в жаркую послеполуденную дремоту…
Пробудившись, она увидела стаю облаков — белые облака плыли прямо у нее над головой, а дальше к западу они становились розовыми — и лишь потом заменила высокую печальную фигуру женщины. Женщина сидела неподалеку от нее, и Эстер показалось, что она ее узнала, Эстер поднялась и направилась к ней.
— Добрый вечер, миссис Рэндел, — сказала Эстер, обрадовавшись возможности перекинуться словом. — А я уснула тут.
— Добрый вечер, мисс. Вы, кажется, из Вудвью?
— Да, я судомойка. Господа уехали на скачки, в доме нечего делать, вот я и пришла сюда.
Наступило довольно долгое молчание, и наконец миссис Рэндел нерешительно заметила, что для скачек сегодня выдалась на редкость хорошая погода. Эстер отвечала, что да, хорошо бы там побывать сейчас, и разговор снова увял.
Губы миссис Рэндел зашевелились; казалось, она хочет что-то сказать. Но она молчала. И через несколько минут поднялась.
— Верно, пора уже чай пить, мне надо идти. Если вы не спешите, пойдемте, выпейте со мной чашку чая.
Эстер была немало удивлена, что эта дама нашла возможным пригласить к себе судомойку, и они вдвоем молча спустились с отмели и зашагали дальше по травянистому берегу к реке. По длинному мосту, похожему на тонконогого паука, с шумом проносились поезда, и казалось, что следом за ними летят вести из Гудвуда и невидимой стаей опускаются на прибрежный песок. И, словно встревоженная тем, что они предвещают, миссис Рэндел сказала, отпирая дверь своего дома:
— Сейчас скачки уже кончились. Там, в этих поездах, люди уже знают все, — знают, кто выиграл скачку.
— Да, там, думается, знают, и мне почему-то кажется, что я знаю тоже. Я чувствую, что выиграл Серебряное Копыто.
Дом миссис Рэндел был так же уныл, как она сама. Все выглядело каким-то обветшалым, скудная мебель повествовала о голоде и одиночестве. Но в сахарнице сохранилось еще несколько кусочков сахара. У миссис Рэндел был такой вид, словно она вот-вот расплачется. Накрывая на стол, она выронила из рук тарелку и стояла, жалобно глядя на разлетевшиеся по полу кусочки фаянса. А когда Эстер попросила чайную ложечку, самообладание окончательно покинуло хозяйку, и она дала волю слезам.
— У нас нет чайных ложек. Я даже забыла, что их уже нет. Мне не следовало приглашать вас к чаю. Надо было помнить, что у нас нет ложечек.
— Да это не имеет значения, миссис Рэндел. Я могу обойтись и без ложечки… Можно помешать в чашке вязальной спицей, вполне сойдет…
— Мне следовало бы помнить об этом и не приглашать вас к чаю, но я так несчастна, так одинока в этом доме, что уже не в силах этого перенести… Мне хотелось поговорить с вами, чтобы ни о чем не думать, я не хочу ни о чем думать, пока не узнаю, чем кончились скачки. Если Серебряное Копыто не победит, мы погибли… Не знаю, что с нами тогда будет. Пятнадцать лет я все терпела, держалась. Хорошо, когда в доме была хоть корка хлеба, а то ведь нередко и вовсе ничего. Но все это пустяк по сравнению с вечной тревогой… Он возвращался домой белый как мел, падал на стул, говорил: «Обскакал на голову у самого финиша», — или: «Сошел, а ведь шутя мог бы обскакать их всех». Я всегда старалась быть ему хорошей женой, утешала его, как могла, когда он говорил: «Потерял все полугодовое жалованье. Не знаю, как мы теперь протянем». Разве расскажешь обо всем, чего я натерпелась, сотой доли не передашь. Как страдает жена, если муж играет на скачках, этого никто понять не может… Как вы думаете, что я должна была чувствовать, когда однажды ночью он разбудил меня и говорит: «Я не могу умереть, Энни, не попрощавшись с тобой». Это было после того, как Арлекин проиграл скачку на Ливерпульский кубок. «У меня одна надежда, что ты как-нибудь выкрутишься, и Старик, я знаю, сделает для тебя все, что в его силах, хотя он сам страшно погорел на этих скачках. Ты не должна плохо думать обо мне, Энни, но мне так тяжело, что я не могу больше жить. Лучше уж уйти совсем». Вот что он говорил. Легко ли услышать такие слова от мужа в ночном мраке! Тут уж и за доктором-то посылать было поздно. Я вскочила с постели, поставила чайник на огонь и заставила его выпить воды с солью — несколько стаканов, один за другим, пока весь опий не вышел из него.