Значит, поэтической речи не свойственна замкнутость, недоступность непосвященным. Исключительная условность — наподобие жаргона — бывает как раз у начинающих, мало посвященных и мало развернувшихся или бездарных литераторов-кружковцев. И это свидетельствует опять-таки о том, что речь получает эстетическую квалификацию именно тогда, когда выйдет из зависимости от традиции и просторечья, обособится от обыденной и интимной речи писателя.
Вниманье и участье к литературе, способность понимать ее у такой разнохарактерной, многоязычной смеси — как нация — своими исключительными обнаружениями свидетельствует, что поэтической речи — ей единственно — присуща потенциальная всеобщность и безусловность, всенародная понятность, сверхдиалектическая, сверхиндивидуальная.
Стихотворение Щербины записано Гильфердингом у сказителя старин в Поморье, а Рыбников записал там же варианты «Повести о Горе-Злочастье». «Духовные стихи» — доказательство понятности славянской допетровской литературы неграмотным каликам и их слушателям.
«Кобзарь» понятен в подлиннике многим великороссам, а какой-нибудь Федькович или Як. Савченко — нет.
Мой друг, военный доктор, видел нищего перса, носившего в своих лохмотьях зачитанные листы Саади.
Я знал старых крестьян, читавших почти по складам Гоголя и Толстого. Но вовсе не так, как чичиковский Петрушка или Смердяков, а с толковыми вопросами к «образованным», с большой взыскательностью к книге: они читали это именно так же, как Библию.
Поэтическая разновидность языка непостоянным образом объединяет областные и классовые наречия, вернее: она обусловлена не типами и нормами языка как материалом, а духовной общностью у поэта и нации в творческом языковом чутье; не одинаковой традицией знаков и системы, а сродными тенденциями перестроенья. Она не совпадает с нормами какого бы то ни было диалекта уже потому, что все члены нации распоряжаются пестрым множеством языковых типов (хотя и не одинаковым образом) в целях дифференциальных, то есть средствами языка социально обособляются; а художественная речь производит потенциальный контакт именно членов нации однородно-многоязычных, в силу общности не столько матерьяла, состава этого многоязычия, сколько в силу способности отрешаться от норм и обычаев языка и в силу магической непосредственной внушительности его эстетических свойств, прежде всего комбинаторных его воздействий.
Эти замечания покажутся неясными или недостаточными для решения вопроса. Обоснование и разработка их впереди. Сейчас мне необходимо только одно признание, что просторечье — не матерьял художественной речи.
Языковой средой поэзии является литературная традиция, но и она тоже не предопределяет и не может исчерпывающим образом объяснить явлений речи поэта, — и потому генетическое исследование всегда недостаточно, требует решающих ответов от эстетики языка.
Противоположное утверждение о переходе литературной речи в живое употребление тоже должно быть дискредитировано.
Обрывки стихов в разговоре — литературные блестки, угашаемые в нашем просторечье. Здесь они так неоднородны по значению с восприятием их в художественной композиции, что я назвал бы эти обрывки по сравнению с теми (членами поэтического целого) — омонимами, то есть случайным совпадением звукового состава при разных смыслах. Так: «чайная роза» — и на вывеске: Чайная «Роза».
Грибоедовская, чеховская фраза или блоковский стих в устах балагура, начитанного собеседника, — это выпавшие из дорогой оправы мозаические камушки в горсти песку.
В разговорном употреблении отсутствует или недостает эстетической квалификации языкового матерьяла.
Какие же можно указать общие признаки художественной речи?
1. Литературный текст или сказ предназначен приковать к себе внимание, выводя восприятие из непосредственной апперцепционной обусловленности. Характер пассивности и забвения действительности (прежде всего относительно матерьяла искусства) — самое общее эстетическое свойство. В поэзии этот признак можно назвать сказочностью ее: он в ослаблении реального и нормально-концептуального значения слов. На высшей ступени это — небыличность, на низшей — новизна, свежесть речи. Каждое малое стихотворенье, первая фраза повести, поднимающийся занавес в театре отрывают нас от «нашей» жизни. Мы потому и дорожим этим, что открывается в искусстве иное бытие, действительное, но не «это».
Здесь уже дан ответ — об отношении поэтического слова к «эстетическому объекту» (термин Бр. Христиансена). Забвение «этого», постоянного значения слов — первый эстетический момент художественной речи.
Далее — не только ощущаемость реального, но и конкретность образов, то есть верно воспроизводящая деятельность воображения, тоже бывает заглушена, отстранена при восприятии поэзии. Бесплотная, неясная, летучая мечта, а не фантасмагория, припоминание или сопутствующие представления — ведут к полному осуществлению эстетического действия поэзии. Чутье всеобщности сквозь конкретные образы — необходимый момент своеобразной абстрактности в ней.
3. Эмотивность поэтического впечатленья отличается от всякой эмоциональности в двух отношениях: основным чувством при чтении стихов бывает такое несводимое к другим, которое можно назвать чувством переменного лирического напряжения. Мы замечаем его как особое волненье, обусловленное восприятием стихов — тесно связанное с первизной созерцания и всеобщностью его (как бы от проникновения в непреходящее, сверхиндивидуальное).
Все другие эмоции могут соучаствовать, но с исключительным характером абстрактности: вне собственно-моих чувств и не именно так, как бывало, как знакомы эти чувства (например, злобы, влеченья или боли и т. д.) вне поэзии.
Самоценность речи — 1) в том, что она испытывается не как бывающая, всегда возможная, а лишь раз бывшая, 2) в особой внушительности — в необычайной динамичности и сложности семантического воздействия, 3) и в определенной стройности осмысления, не произвольной, предустановленной.
Итак, вот свойства самоценности: кажущаяся неповторимость (hapax legomenon), символичность, как стимул новых и многоемких интуиций, наконец ощутимость динамических обогащений воздействия речи: смыслового ритма, распорядка, органичности, единства целого.
Дальнейшая работа даст текстуальные указания в обоснование этих тезисов.
Здесь я оговорюсь напоследок по поводу двух возможных недоразумений.
Многие теперь тешатся своей механистической трезвостью и смелыми вивисекциями литературы. Я вижу в этом только студенческое позерство, а не подлинное научное отреченье. Они употребляют эту маску только перед печатным станком или профанами. Без целостного восприятия они не могут обходиться в своих работах о поэзии, а вивисекции тем более целесообразны, чем меньше в них неосмотрительного азарта. Продуманный и бережный анализ делают немногие, это очень трудно.
Другое возможное недоразумение, что во всем предыдущем — явно преобладающее значение придано смысловой стороне поэзии. Конечно, в этом есть некоторая доля научного «генотеизма» Мане Мюлля: главными считать те явления, какие сейчас изучаются. Это необходимо и едва ли предосудительно, когда работа должна завоевать признание, когда она несколько «против течения». Относительная величина нарочито выдвинутого элемента определится потом легко.
Мое искомое — смысловой коэффициент художественной речи. И может показаться, что я приближаюсь к идеологам литературы. Вот насколько.
Признаю, что в каждом литературном произведении должен быть в существе бесспорный, конечный смысл, хотя бы о нем спорили, хотя в некоторых (будто бы литературных) его и не бывает. И пусть он называется «содержание», «идея» — как угодно.