И вдруг — удар кувалды, огромной, увесистой, словно падение сорвавшейся в пропасть скалы. И летящие в разные стороны цементные осколки, куски, серая пыль. Упрямое лицо Петра Невирко под низко насунувшейся каской. Еще удар, снова удар…
Найда глянул на Гурского. Тот сидел, слегка сгорбившись, втянув голову в плечи, и, казалось, при каждом ударе вздрагивал. Найду поразила эта слегка вздрагивающая спина, и ему стало жалко Гурского. Он окинул краешком глаза большой, пронизанный серебристой мерцающей струей света зал. Где Петр? Как он там. Что он скажет?
Петр сидел в заднем ряду. Решение было принято, и он чувствовал себя уверенно. Нет, не совсем уверенно, пожалуй. Как бывает перед сложным экзаменом, на который идешь, все зная, абсолютно все зная и только чуть-чуть сомневаясь: а вдруг! Сейчас уже все улеглось, перегорело. А вчера не находил себе места. После разговора с Гурским не мог поднять глаз на своего бригадира. Хотя и не поверил ни одному слову главного инженера, грудь сжимало от боли, от нестерпимой обиды. Работал потом молча, ни с кем не разговаривая, даже Витальке нагрубил, бросив ему в лицо: «Не твое дело!» А все потому, что вдруг почувствовал свою вину перед Алексеем Платоновичем, перед всей бригадой. О встрече с Гурским в его просторном кабинете думал со стыдом: зачем выслушивал все эти гадости? Как мог усомниться в своем Бате? Ведь слушал, слушал… И не пытался возражать. А когда поздно вечером позвонила ему в общежитие Майя и каким-то далеким, плачущим голосом попросила его встретиться с ней («Не из-за фильма! Нет! Нет!»), он и ей сказал уклончиво, что, может быть, и встретится с ней, но только не сейчас. Мучился ночью от бессонницы, дурные мысли лезли в голову, снова и снова слышал Майин голос и будто видел, как она произносит своими пухлыми маленькими губками: «Не из-за фильма… не из-за фильма…» Хотя был уверен, что очень переживает за своего отца. Любит его и переживает.
Глядя на экран, он спокойно представлял себе, как после просмотра, поднявшись со своего места, он объяснит людям все, что произошло на площадке перед кинокамерой. Он будет обращаться к залу, к собравшимся, но, в сущности, это будут слова для Алексея Платоновича, только для него одного. И пусть не думает Гурский, что Петра Невирко можно околпачить и подкупить. Чушь, нелепость! Сейчас вот кончится хроника, и он скажет… сейчас он все скажет, как решил…
В зале вспыхнул свет, и наступила тишина. Огромный экран белел перед глазами, он как будто все еще продолжал светиться. Кто-то кашлянул. Послышался тихий говор.
Фомичев, в своем строгом темно-синем костюме, поднялся в первом ряду с места, оглядел зал:
— Нам известно, что это не единичный факт. Поэтому хотелось бы обсудить это. Какие будут мнения?
Никто не решался высказаться первым. Факт есть факт. Ничего особенного и ничего трагического. Но кое-кого лента эта задела за живое. Хмуро переговаривались между собой солидные начальники трестов, руководители предприятий, инженеры, плановики. Зачем их вызвали? Чтобы показать, как не следует работать? Или пристыдить главного инженера Гурского? А может, это призыв ко всем рабочим — действовать именно таким способом? Проявлять своеволие? Нарушать технологические нормы? И что, собственно, скажет по этому поводу сам Максим Каллистратович?
Фомичев оглядел зал. Он упрямо искал кого-то глазами. Да, он хотел увидеть Петра Невирко. Его прозвучавшие с экрана слова требовали объяснения. Там, на площадке, он был зол, полон непримиримости, гнева. А сейчас пусть он изложит свои мысли по-деловому: что правда, что выдумка?
— Хотелось бы услышать Невирко, — проговорил Фомичев. — Он здесь?
— Здесь! — крикнул кто-то из задних рядов.
Петр на мгновение замер. Невольно сжал деревянные подлокотники кресла. Был готов к выступлению и вдруг… растерялся. Столько людей обернулось к нему, все смотрели на него пристально, с нескрываемым интересом. Он встал и уже хотел выйти к трибуне, как вдруг услышал голос Максима Каллистратовича.
Гурский уже был перед экраном. Когда он успел выйти? Стоял возле Фомичева. Властный, решительный, готовый к бою.
— Разрешите мне сказать первому? — Он спокойно, с достоинством оглядел присутствующих, улыбнулся Фомичеву. — Хотя подсудимому, так сказать, слово в последнюю очередь.
Фомичев был смущен его тоном, его улыбкой. Развел руками:
— Говорите, Максим Каллистратович.
И Гурский заговорил.
Не торопясь, с легким оттенком горечи. Заговорил о себе и о комбинате, которому отдал лучшие годы жизни. Какой у комбината был долг, сколько квадратных метров жилья недодано государству и сколько сдается сейчас — жилых зданий, школ, детских садов. Какой замечательный у них коллектив и сколько прекрасных людей работает на комбинате. Найда, к примеру. Человек сложной судьбы, но в работе — мастер! И ребята у него подобрались превосходные, отличные ребята. Однако, к великому сожалению… Тут Гурский сделал беспомощный жест, словно апеллируя ко всем присутствующим… К великому сожалению, брака еще много. Показанное на экране — истинная правда. Никакого вранья нет, никакой натяжки. Звеньевой Петр Невирко сказал сущую правду. Больше, чем он сказал на экране, едва ли скажешь. Горько слышать такое, но и отрадно. Если говорит рабочий человек, ему можно верить. И бросил через весь зал: