Выбрать главу

Павел Филиппович приблизился к Симину:

— Ты, Матвеич, пошли, как будет время, людей, пусть камень под сруб подложат, а то опустился он очень.

— Сделаем, — нахлобучивая кожанку, улыбнулся Симин.

На другой день вечером, как всегда, возле правления собрались мужики потолковать, узнать новости и просто покурить. Симин, покусывая соломинку, рассказывал:

— Я ему и толкую: овощехранилище, деревья, то да се… А тут вот ветряк. Как быть? А он мне: «Пусть, говорит, стоит, вроде фона, чтобы жизнь, говорит, новая видней была…»

Все слушали, улыбались, а Петр Фомич, учитель, заключил:

— Что и говорить, Павел Филиппович хоть и суровый на вид, а в душе настоящий лирик.

Вскоре эта кличка прижилась. Многие, возможно, и не совсем понимали, с чего бы, но тоже говорили: лирик! И произносили это слово уважительно, тепло, с любовью.

Пастухи

За Данильским взгорьем, где степная дорога круто поворачивает влево и вниз, чтобы выйти на луга и затеряться у самого горизонта, — бьют родники старой криницы. Из меловых расщелин с журчанием бегут небольшие, но сильные струи. Вода впадает в заросший кугой и мелким камышом пруд, который соединяется с глубокими плесами, что растянулись по руслу бывшей степной речки.

Душно… Солнце вот-вот, кажется, лопнет от собственной жары. Ветра нет, и степь дышит сухим раскаленным воздухом, смешанным с запахами спелых хлебов, земляники, полыни. Не шелохнутся травы, не поднимется дорожная пыль. Одиноко звенит жаворонок, и высоко-высоко в небе парит степной коршун. Кажется, что здесь вечно было так же, как сейчас.

— Эх, водица! Попей, — говорит пастух, пожилой загорелый мужчина, молодому. Он протягивает ему капустный лист, наполненный водою. Крупные, тяжелые капли, словно ртуть, перекатываются на краях листа, сверкая на солнце.

— Ну и жара, к дождю, должно, — щурится парень, вытирая рукавом подбородок.

Они доверху наполняют гнутый солдатский котелок и не спеша идут к тырлу, где отдыхает разомлевшее от дневного пекла стадо.

…Никто не помнит, с каких пор ходит в пастухах Тимошка Драч; кажется, он так же вечен, как эта степь. Без него нельзя представить себе сельского стада, как этого жаркого дня без солнца и степного простора. Никто точно не знает его отчества, все называют его Тимошка, редко прибавляя странную фамилию. А сколько ему лет — определить и вовсе трудно. Кто видел его двадцать — тридцать лет назад, точно почти таким же увидит его и сегодня. Худощавого, загорелого. Время, казалось, не властно над его возрастом, над его судьбой.

Коровы дремлют, закрыв глаза и пережевывая жвачку. Вот коричневая корова с белым пятном на лбу — это корова Петра Фатеева, а вон пегая с надрезанным ухом — бабки Лахонихи. Тимошка знал их всех наперечет, он мог определить каждую по голосу. Некоторых он называл по имени хозяев. Поджарую мышиной масти корову Насти Грачевой, которая так же своенравна, как и хозяйка, — Грачихой. А ленивую черную с белыми пятнами Оксаны Протаевой называл — Сметаниха, потому что старая Протаиха любила сметану и на все село слыла мастерицей ее приготовления.

— Гей, гей, Сметаниха! Фунт изюма! — подгонял он ленивую, всегда плетущуюся в хвосте корову.

Много хлопот доставляла Грачиха. То в свеклу заберется, то в горох, а раз чуть не околела, объевшись кукурузы.

— О черт, треклятая… — ворчал он, когда та, оглядываясь по сторонам, удалялась от стада. — Гони ее, Митя! — орал Тимошка и плевался в таких случаях.

Тимошка подложил в огонь кизяка — в котелке варилась каша, деревянной ложкой собрал рыжую пену, выплеснул ее и, дуя на горячую жижу, снял пробу.

— Подсолить малость ай нет? — морщит он лоб, ни к кому не обращаясь, но ожидая от Мити совета. А тот лежит у обрыва плеса, смотрит газету. Лицо его серьезно и сосредоточенно. «Пусть», — думает отец. Он привык к тому, что сын его часто погружается в чтение, и старался в такие минуты не мешать.

Митя мало чем похож на отца. Это полный, невысокого роста семнадцатилетний паренек с курчавыми волосами, смуглым открытым лицом. В этом году он окончил десятилетку.

— Эка жарит, — отложил Митя газету и вытянулся в полный свой рост.

— Давай снедать, — снимает отец с таганка дымящийся котелок. — …Ты вот толкуешь: все, мол, само собою произошло, — говорит отец, продолжая начатый когда-то разговор. — Хоть я и неграмотный и неверующий, а думаю, что все-таки что-то есть. Как так, чтобы ничего не было?

Митя достает из сумки хлеб, режет его и улыбается краешком губ. Он знает, что отец любит пофилософствовать, что он будет говорить о происхождении мира, о жизни на других планетах, о будущем.