Выбрать главу

— Пошла, пошла водица! — Смуглое лицо Митяя светлеет от радостной улыбки, в черных цыганистых глазах — искорки восторга и удивления.

Потом мы идем дальше.

Для нас с Митяем нет лучшего времени, чем эти мартовские дни, когда в легкие морозные минуты затишья вдруг начинает стрелять лед на речке-безымянке. Это первый признак того, что вода начинает прибывать. Широкая трещина полутораметрового льда приходится как раз вдоль течения по стрежню. Лед горбатится, словно крыша сарая, потому что вмерзшие края у берегов еще крепко держатся земли. Потом, когда вода прибудет еще больше, оторвутся и эти края вместе с комьями супеси и чернозема, с корневищами тальника и болиголова и всплывут, сравняются с серединными кромками. А вода все будет прибывать и прибывать. И уж потом начнется главное: наступит ледоход!.. Тогда наши дома окажутся на огромном острове, так как речка-безымянка сольется с рекой Осорьгой и отрежет нас от остальной части села, что лежит в восточной стороне на возвышенности.

Старая наша лодка давно готова к плаванию. Она законопачена и залита смолой. Ее нос мы с Митяем обили медной жестью, заменили цепь с путовым замком на кольце. Уложены в ней и старое весло, и тополевый черпак. А новый пятиметровый багор лежит вялится на соломенной крыше сарая. «Все у нас готово, весна запаздывает». Так думал я, едва поспевая за Митяем.

— Ты, тово, валенцы обмети как след, — поучает меня Митяй, — вот тебе веник…

Я привык к его нравоучительному тону, тщательно обметаю свои валенки и, чтобы не видел Митяй, улыбаюсь. Мне почему-то весело оттого, что я знаю: стоит нам только зайти в прихожую, как и голос, и лицо, и вся фигура Митяя — все моментально изменится. Знаю я, что Евдокея, мать Митяя, будет недовольно на нас ворчать, а то и прикажет ему лезть на печь, а мне идти домой. Да и как на нас не ворчать, если мы ушли из дому с утра, а сейчас скоро вечер. Мне не хочется, чтобы Евдокея ворчала, тем более отсылала меня домой, и я надеюсь втайне, что она прикажет нам обоим лезть на печь. Вот бы хорошо! Иногда она командовала и так: «Ну-ка, бродяги, марш на печь!..»

— А мы с Санькой у них обедали, — заявляет с порога Митяй, не дав матери опомниться. — Правда, Сань, щи какие кислые, да горячие.

— Угу, — подтверждаю я.

Мне и смешно и боязно, как бы Евдокея не заметила нашего сговора. Смешно оттого, каким одинаково заискивающим, ласковым голосом обращается к матери и ко мне Митяй. Боязно потому, что мать Митяя может меня сейчас же выпроводить за порог.

— Идеж это вы, бродяги, были? — Евдокея произносит это таким тоном, как будто она ничего вовсе про обед и не слышала. Она говорит, а у меня на душе совсем легко, и я пытаюсь снова гасить улыбку на своем лице. Музыкой звучат ее слова «вы, бродяги». Стало быть, все, что будет с ее стороны к Митяю, то в равной мере будет относиться и ко мне. Если б она сказала «ты, бродяга» — тогда б все. Тогда пиши пропало. А тут — «вы, бродяги»…

Евдокея долго смотрит одним глазом на Митяя из-под толстых стекол очков. Другой глаз у нее закрыт, только впадина темнеет черной прошвой омертвелых ресниц, и мне трудно разобрать выражение ее взгляда.

— Марш на печь, — командует она нарочно грубым голосом, — и покуда я не управлюсь по хозяйству — не шамаркать тут у меня.

Мы одновременно сбрасываем валенки и через лежанку вскакиваем на печь, и уже оттуда Митяй просит:

— Мам, дай стекло из очков, что на левом глазу. Тебе оно ведь все равно без надобности. А мне — увеличительное стекло…

— Я те дам, — замахивается Евдокея полотенцем, которым она только что вынимала огромный чугун с коровьим пойлом.

— Мам, ну дай, — канючит Митяй до тех пор, пока Евдокея не выходит из избы.

Печка у Евдокеи большая, просторная. Для меня здесь знаком любой закуток, каждая вещь: и старая стеганка, постеленная прямо на поду, и пучок душистого перца, что висит на гвоздике в запечье, и оцарапанный коробок из-под конфет монпансье на карнизе с куском засохшего и потемневшего от времени мыла. Особенно любил я лежать на спине и рассматривать потолок. На струганых, пожелтелых досках отчетливо виднелись сучки. Один из них напоминал своими очертаниями голову лошади, другой — причудливо изогнутую вытянутую бороду деда Кондрата. А вот прямо посредине надо мной — извивающееся тело ящерицы, с шестью ногами по сторонам и с оскаленной пастью…

— Сань, — шепчет мне на самое ухо Митяй, — хочешь, покажу крючки, что надысь отрезал от старого дедовского перемета?

— Еще бы, — соглашаюсь я, боясь, как бы Митяй не передумал.