Выбрать главу
укол, а сама позвонила в какую-то поликлинику, и попросила, чтобы завтра в такой-то номер гостиницы "Украина" прислали врача. Сказала: "Гипертонический криз, верхнее, — она понизила голос, и я не расслышала, — а нижнее сто двадцать пять". Утром пришла врач поликлиники. Опять померила давление. И хотя слабость уже была не такая, велела лежать. Как раз в это время пришла Светлана Гинзбург. Узнав зачем, врач категорически запретила мне сегодня выступать. Не помогли объяснения Светланы, что эта передача идет раз в неделю, по четвергам, и ее ведущий Юрий Фокин вряд ли согласится перенести, так как передача связана с актуальными событиями недели. Но врач была непреклонна, да и у меня самой не было сил встать, одеться и куда-то ехать, опять говорить. После ухода врача Светлана позвонила Юрию Фокину, долго ему расхваливала мое вчерашнее выступление, вызвалась извиниться перед профессором Пионтковским. Наконец, хотя и очень неохотно, Фокин согласился перенести "этот сюжет" на следующий четверг. А Светлана рассказала свою историю. Отец у нее русский, но оставил семью, когда она была еще совсем маленькой. Когда немцы заняли Харьков, она с матерью-еврейкой попала в тюрьму. Там немец ее так швырнул наземь, что сломал руку. (Я еще вчера заметила, что рука странно прижата к телу и не разгибается.) Мать была детским врачом, все в городе ее знали, и в благодарность за то, что она лечила их детей, соседки по камере — украинки, когда маму уводили на расстрел, ее, Светлану, спрятали. В память о матери она отказалась от фамилии отца и взяла материнскую, хотя жить с такой очень трудно. Фокин одну ее не взял в штат. Передач дает мало. Своего жилья нет, она снимает комнатку, и почти весь заработок уходит на оплату хозяйке. Перед уходом Светлана меня попросила написать текст выступления примерно на 3–3,5 минуты. Предупредила, что Фокин не знает, что я еврейка — видно, по фамилии думает, что литовка, иначе не согласился бы на мое участие в передаче — поэтому она просит слова "гетто" и "евреи" упомянуть только по одному разу. За текстом она зайдет через несколько дней, но Фокину его представит лишь в день передачи, когда ему уже некуда будет деваться, — список участников будет утвержден. — Если эта передача выйдет в эфир, — сказала она на прощание, — я буду считать, что не зря живу на свете. В день передачи она приехала за мной за четыре часа до начала, — на телевидении надо быть заблаговременно, будет репетиция, вернее, просмотр, — программу должно принять начальство, а нам еще надо заехать за профессором Пионтковским. Пока мы в машине были одни, Светлана рассказала, что Фокин, получив текст и поняв, кто я такая, был очень недоволен. Правда, истинную причину недовольства скрыл под ворчанием: — Еще не хватает, чтобы эта лагерница в кадре разревелась. Поэтому она просила держаться, предложила перед выступлением выпить валерьянки, взяла ее с собой. Попросила, чтобы я, поскольку собираюсь говорить без бумажки, обязательно придерживалась представленного текста. Главное, чтобы слова "евреи" и "гетто" упомянула только по одному разу. Иначе Фокин ее уволит. Я ее успокаивала, что не расплачусь, и буду говорить лишь то, что написала, и оба крамольных слова произнесу только по одному разу. Но на душе от последнего обещания было очень горько. В студии — просторной, со множеством прожекторов, камер, змеившихся по полу проводов, нас, участников передачи, "попарно" рассадили за отдельные, немного отдаленные друг от друга столики — меня с профессором Пионтковским, композитора Людмилу Лядову с молодым певцом, который должен был представить ее новую песню, каких-то двух очень волновавшихся мужчин тоже отдельно. Один все время вытирал пот со лба (в студии от прожектора на самом деле было очень жарко), а второй то и дело поправлял галстук и откашливался. Непринужденнее всех чувствовали себя гастролировавшие в Москве артисты венгерской оперетты. Их выступлением должна была завершиться передача. Нам с Пионтковским режиссер сказал, что наш сюжет пойдет сразу за показом пленки с выступлением Громыко на сессии Генеральной ассамблеи ООН. Светлана встала за направленной на нас камерой, и предупредила, что, когда до конца выступления останется одна минута, она поднимет палец. Репетиция, вернее, приемка (начальство сидело где-то наверху) началась. Фокин, стоя на фоне панорамы Кремлевских башен, произносил какие-то выспренные слова. Я старалась его не слушать. И того, что рассказывали эти двое волновавшихся мужчин, не слушала. Повторяла про себя то, что сама должна сказать. Лишь краешком глаза следила за кинопленкой с выступлением Громыко. А Фокин уже предоставил слово Пионтковскому. Мое волнение усилилось, — сейчас надо будет говорить мне. Когда Пионковский завершил свое объяснение, почему к нацистским преступникам не может быть применен срок давности, Фокин показал литовское издание книжки и объявил, что и литовская девушка из вильнюсского концлагеря такая-то не прощает военных преступников. Оттого, что он скрыл мою национальность, заколотилось сердце. Но заговорила я, кажется, спокойно. И последовательно сказала то, что собиралась сказать. Но когда Фокин поднялся к начальству выслушать их замечания, я спросила у Светланы, что делать. Не литовка я, это же видно, и не хочу скрывать свою национальность. И не было в Вильнюсе концлагеря, было гетто. Она его нежеланием все назвать своими именами тоже была озабочена. Предложила, чтобы о том, что в Вильнюсе не было концлагеря, я ему сама как можно деликатнее напомнила, а начет "литовской девушки" она постарается намекнуть, пустив в ход немного демагогии. Только попросила, если он все же во время передачи это повторит, или скажет что-нибудь другое не так, в своем тексте его не поправить, иначе у нее будут крупные неприятности. Поправлять не пришлось. Представляя меня, он, как и на репетиции, показал книжку, и произнес, что нацистских палачей не прощает и участвующая в нашей передаче такая-то — без национальности и без гетто. В отведенные три с половиной минут я уложилась. И не отступила от представленного текста. Светлана была просто счастлива. Оказывается, она боялась, что начальство после просмотра оставит только Пионтковского. Я же еще была слишком напряжена, чтобы испытывать хоть какое-то удовлетворение. Назавтра я уезжала обратно в Ленинград. Хавкин пришел на вокзал с несколькими своими друзьями, такими же пожилыми евреями. Объяснил, что они хотят познакомиться и поблагодарить за выступление. А один, со слезящимися на морозе глазами, радостно повторял, что там, в верхах, видно, отношение к нам меняется к лучшему. Раз мне дали выступить по всесоюзному телевидению, значит, положение явно меняется к лучшему. Я не стала его разочаровывать…