— Так. Явно не наш случай. И?
— Мне бы хотелось хотя бы попробовать… Можем мы прожить сутки, не вспоминая ни о моих неприятностях, ни о Бейлише, ни даже о Роберте. Но оба, понимаешь, оба. Это значит, что ты перестанешь от меня прятаться, потому что считаешь, что так тебе будет проще меня потом оставить…
— Ты… Ты это заметила?
— Еще бы! Я понимаю, почему. Но менее больно от этого не становится…
— Прости меня. Я веду себя как трусливое дерьмо…
— Ты ведешь себя согласно собственным моральным установкам, и за это я тебя уважаю. Веди ты себя иначе — ты перестал бы быть самим собой. Я же знаю, сколько тебе стоят эти попытки сделать правильно. И люблю тебя за это еще сильнее…
— Матерь всеблагая, Пташка, прекрати, а то рыдать сейчас начну я.
— Значит, будем рыдать вместе. Это главное. Ну, как тебе мой план?
— Очень романтично, утопично и нелепо. Совершенно по Пташкиному. Другого я от тебя и не ожидал. После всех твоих рационалистических предложений и планов…
Оба вспомнили последнюю подобного рода идею — то странное предложение, что Санса сделала Сандору на парковке под фонарем, и обоим стало неловко и жарко.
— Значит, делаем, что хотим? Наш день?
— Наш. Делаем, что хотим…
Хотели они, как выяснилось, одного и того же. И на хрен надо было надевать штаны?
— Стой, я сама тебя раздену. Все время об этом мечтала…
Ее осторожные прикосновения довели Сандора почти до исступления, — а она делала все медленно, словно пытаясь прочувствовать каждое свое движение. После всего этого мучительного, придуманного им самим многодневного долготерпения, прерываемого редкими отчаянными вспышками, любой жест, не вызванный горячкой — не вопреки, но потому — возбуждал, затягивал в себя, как омут. И как выходило, что она, шестнадцатилетняя хорошая девочка, понимала это до самой глубины — и оттого медлила?
— Пташка, давай поторопись, не уверен, что я долго выдержу…
— Уверена, что выдержишь. Я сама чувствую то же…
И он выдержал. Пока она ковырялась с застежкой на его ремне, — ее пушистая шевелюра щекотала ему грудь. Пока обнимала его сзади, легкой рукой скользя по закаменевшим мускулам живота. Пока касалась губами линии позвоночника, опускаясь все ниже — тут он почти сдался и был нескончаемо рад, когда Пташка, вдруг закончив все эти сладкие пытки, развернула его лицом к себе и шепнула: «Давай».
И в голосе ее было все то же, что чувствовал сам Сандор, поэтому он не удивился, входя в нее — нежно и осторожно, хотя хотелось совершенно иного — что она тут же немедленно кончила, как и три дня назад, не в силах даже дождаться, когда он начнет двигаться. А до следующего взлета они дошли вместе, рука об руку, почти ломая друг другу пальцы. И во второй раз она кричала — не своим, низким голосом, на срывающемся дыхании, раздирая ему спину короткими ногтями. Ее экстаз был настолько силен, что Сандор почти забыл о своем собственном, и это тоже было правильно — и честно. Потом она что-то шептала ему — или он ей? И не отпускала его — не то, чтобы ему хотелось куда-то уходить, впрочем. И пока он лежал на ней, сверху, слегка приподнявшись на локтях, чтобы не придавить эту хрупкую девочку, Сандор понимал, что из всех из занятий любовью это было наиболее совершенным и упоительным — ощущения, жесты, диалог — как думал он каждый раз после того, как они соединялись. Так и только так должна проходить каждая ночь. Такой и никакой иначе должна быть жизнь с женщиной — на меньшее нельзя соглашаться — особенно попробовав единожды испить из этой чаши. Если надо будет, он подождет. Хоть целую вечность — даже если впереди у них будет один день. Один день и одна ночь.
2.
После их так разморило, что они продремали еще полчаса — болтаясь где-то на грани между реальностью и сном. Солнце сместилось еще выше и уже не заглядывало в окно, но ровно освещало комнату, пятная узорчатую занавеску россыпью солнечных зайчиков. Можно было бы так целый день проваляться — в полудреме, в тепле, уткнувшись друг в друга, предаваясь любви и отдыхая от нее. Все бы ничего…
— Я есть хочу. Давай встанем ненадолго.
— Как раз собирался тебе это предложить. Ты первая.
Пташка оторвала щеку от его груди и, упираясь в него подбородком, уставилась Сандору в лицо возмущенным взглядом еще толком не проснувшихся глаз.
— Почему это?
— Ну… во-первых, тогда я смогу посмотреть, как ты будешь одеваться — с одной стороны, это приятно, с другой — лежа в постели, не будет риска, что я опять к тебе пристану. А вот вторых — к тому времени, что я вылезу из этой кровати, кофе уже согреется.
— С чего это он согреется?
— Ну, ты его включишь, вот с чего. Раз уж я его сварил — затемно еще, кстати — ты вполне можешь и потрудиться его подогреть. Для этого кнопочку только надо нажать.
— А мне и кнопочку лень нажимать. И вниз идти тоже. Может, принесешь мне завтрак в постель?
От такой наглости Сандор даже приподнялся на локтях. Пташка отодвинулась, откинувшись на подушку.
— Ну, ты даешь вообще! А про дрова ты помнишь?
— Мне-то что до этих твоих дров! Я вообще не понимаю, зачем ты за это взялся…
— Ага, поймешь, когда я растоплю этот вот камин в спальне.
— Ты же не любишь огонь.
— Терпеть не могу. Но ты зато мерзнешь все время…
Она потянулся к нему с поцелуем. Так-то лучше.
— Уже ухожу. И принесу тебе кофе в постель.
— Нет уж, пожалуйста. Иначе не случится ни камина, ничего. А тебе еще обед готовить, пока я буду возиться с дровами и растопкой.
— Мне — что?
— Готовить обед, как что. Я тебе уже сказал — хотя бы что-то женщина должна уметь готовить. Там, в раковине, курочка размораживается — уже с пяти. Будешь ее жарить — под моим бдительным руководством. И никаких экспериментов — иначе опять будет оленина…
— Не хочу оленину. Ладно. А ее придется трогать руками?
Тут Сандор не выдержал и захохотал. Боги, это что-то!
— Хотел бы я посмотреть, как ты будешь жарить курицу, не трогая ее руками. У меня уже от голода и смеха колики. Прекрати! Мало ли что ты тут руками трогала. Вот еще вздор! У тебя в голове какие-то странные заморочки на этот счет. Надо просто начать — и не бояться испачкаться. Вот ты же не боишься, когда рисуешь. Помню я тебя — по самые уши в графите. А когда красками рисуешь, небось, еще хуже. И еще они пахнут мерзко — и растворители еще всякие, легковоспламеняющиеся. Брр. Все, на зарывайся. Лучше вставай.
Пташка нехотя вылезла из постели, сидя на краешке кровати, с еще большей неохотой напяливала скинутые вещи. Он явно ее недокармливает. Вон как позвонки торчат, не говоря уже об острых лопатках… Ее словно всю насквозь видно…
Сандор вздохнул. Пташка повернулась к нему с вопрошающим взглядом.
— Что?
— Ничего. Ты похудела, даже по сравнению с августом, а и была-то не боги весть что. Непонятно, в чем душа вообще держится…
— Это от излишеств. Еды мало, а физической активности много. Кстати, вот об активности — пойдем после обеда гулять? Если я справлюсь с курицей…
— В смысле справишься — приготовишь или съешь?
— И то, и другое. Пойдем? Сегодня такая погода хорошая, а мы еще не разу не выходили на свет. Ну пожалуйста!
— Хорошо, договорились же. Сначала кофе, потом я займусь дровами, пока ты будешь воевать с курицей. Потом обедаем — отдыхаем — чуть-чуть — ну, не даром же я буду растапливать этот загребучий камин — и гулять — чтобы не в темноте, ладно? Как тебе план?
— Отличный. Тогда за дело. Что там, кофе на очереди?
Все шло как по маслу. Даже с курицей Пташка справилась — хоть и пыталась ее то запихать в кастрюлю перед духовкой, то зачем-то начинить яблоками. Курица сопротивлялась — и Сандор тоже. В итоге все получилось, как надо, — они пообедали, как настоящие аристократы — перед камином, на этой кретинской медвежьей шкуре. Даже с вином — естественно, в доме у Роберта не могло не оказаться внушительного бара, откуда Сандор с некоторой опаской извлек бутылку красного вина — а ну как она коллекционная? А, в пень — и так это семейство им задолжало. Вино, несмотря на порядочную кислость, неплохо пошло с курицей. Пташке он, памятуя давнюю сцену с шампанским, налил полбокала, и этого ей хватило, чтобы разрумяниться и начать говорить глупости. Зато после обеда она не бузила и даже не приставала — просто сидела, зарываясь пальцами босых ног в медвежью шерсть, головой — на его плече — неотрывно смотря на огонь. Сандор на пламя глядеть не хотел — ему достаточно было ее волос и ее запаха. Сидеть было не слишком удобно — в спину впивалась ножка кресла, к которому он прислонился. Но менять позу и тревожить Пташку ему не хотелось. Все было так спокойно, так по-домашнему — словно это и вправду был их дом, и все так и будет… вечер, потом утро и снова… Никакого завтра извне — только отрезанное их пространство, запертое благословением снегопада, невидимое для посторонних глаз…