Глаза зрителей под пенсне блеснули влево и вправо с быстротой молнии. Что делать? Возмущаться? Аплодировать? Может быть, это опасно. Притихли. На сцену вялой походкой каждодневности вышел Велемир Хлебников. Он был худ, невероятно бледен. Это были первые дни после сыпного тифа, который косил Украину. Поэт обессилен болезнью. Слабым голосом начал читать стихи. Дело исследователей творчества этого крупнейшего поэта и мыслителя анализировать его идеи, но атмосфера зала была скандализирована поведением Глубоковского. Раздались возгласы в адрес поэта: «Громче»,— и Глубоковский, угрожая дубинкой, внушающе заявил: «Вы сидите тише. Уши растопырьте раструбами». Кому-то это даже нравилось. Наглость и хулиганство воспринимались легче, и песнопения «председателя» тонули в отвратительных словоизлияниях ведущего капрала с палкой.
Помню я и Есенина. К сожалению, в его «Исповеди хулигана» проглядывало то, что портило репутацию и подавляло величайший лиризм поэта. Но, несмотря на браваду, я чувствовал излучаемую его сердцем и шальными голубыми глазами чистоту и бурную есенинскую смиренность.
Я был в Ленинграде в «Англетере» в страшном пятом номере. Я был на похоронах поэта в Москве. Нет, гротескный вызывающий костюм, сверхузенькие брюки, ботиночки «шимми», пиджачок в талию с клешистыми фалдами, белая хризантема в петлице не заслонили от меня поэтической души российского певца.
Анатолий Мариенгоф был плоть от плоти «имажинистов». Его рафинированная внешность, геометрически прямая линия пробора, изысканно изогнутая длинная фигура органично связывались со всем его творчеством. Мне даже представляется, что «выкрики» внешней формы, начиная от «габитуса» поэта, не могли противоречить его внутренним видениям. Я встречался с ним в Москве позднее. Почему-то никогда я не видел его в одиночестве, по московским улицам он проходил, крепко держа под руку свою жену, Анну Никритину. Одно время она служила в Синельниковском театре в Харькове.
Годы и люди отмели «левые» уклоны. Мариенгоф выровнялся и стал на более прочные основы. Увлечения должны быть. Это взлетные площадки для осуществления мечтаний. Но как странно, а может быть, как раз закономерно, что от того вечера поэтов-имажинистов мне больше, чем выслушанные стихи, запомнились развязность и дубинка Глубоковского.
Поэзия и дубинка — несовместимы.
Я вспомнил об этих славных «ратных делах моей молодости» мельком, потому что основой был все-таки Синельниковский театр… Но какое же влияние оказало на наши вкусы, взгляды и, я сказал бы, на наши судьбы это время, эти, казалось бы, проходные этапы театральной жизни? Будущее покажет.
Однажды Н. Н. Синельников подозвал меня, спросил: «Не хотите ли поехать в Москву, в Коршевский театр? Я могу и хочу порекомендовать вас моим друзьям».
Это заманчивое предложение «артисту» было удостоено «самостоятельного» и «решительного» ответа; «Если мама отпустит». Да-да, представьте себе, что ни пребывание на фронте, ни «закон жизни» не приучил еще «артиста» к самостоятельным решениям.
Мечта и первые итоги
А пока за моей спиной — Петр во «Власти тьмы», Алешка в «На дне», Вася-послушник в «Савве» Л. Андреева, Диманш в «Дон Жуане» Мольера — мои наиболее крупные роли в театре Синельникова.
Нашел ли я в театре то, что искал?
А чего же я, собственно, искал?
Славы? Без этой надежды не переступают театрального порога. Но слава — это что-то прекрасное, расплывчатое и далекое. А что я там хотел найти — конкретное? Теперь, в зрелые годы, я смогу это, может быть, определить, а тогда я промычал бы что-нибудь маловразумительное.
Что было у меня в этих ролях?
Были здесь, наверно, разные вещи: и копии виденного и очень приблизительное представление о тех людях, которых я изображал. И штампы, конечно. Штампы вообще рождаются раньше нас.
Я думаю, что в этих ролях были все признаки артистической кори, которой должен переболеть каждый артист в своем театральном младенчестве. И только после этого проснется в нем неудовлетворенность собой, стремление, способность к анализу.
В Петре все обозначалось условными знаками. Мне пришлось столкнуться с элементами быта, который знал не по собственному опыту и не по изучению источников, а по театральным ассоциациям.
Я видел уличных беспризорных, но не видел Алешек. А в нем гнездились крупицы мудрости, воспринятые от окружавших его.
Конечно, мне мог помочь Синельников и старшие товарищи. Но в эти смятенные годы им было не до меня, не до нас, не до таких, как я. Первые педагоги, с которыми я столкнулся в школе, покинули в это время Харьков, и мне не у кого было спросить совета. Я сам путался в своих образах, тонул и выплывал.