Чувство юмора Эрдмана не покидало никогда.
«Я живу между двух Ба-а-арисов»,— любил говорить он в то время. И, как ни странно, его заикание придавало особую прелесть философской интонации его юмора:
— Если бы я был ба-а-агатым человеком,— мечтательно и с хитринкой начинал он,— я на-а-нял бы себе льстецов, чтобы они без ка-а-анца твердили мне: ка-а-акой вы умный, ка-а-кой красивый, ка-а-акой талантливый.
К нам в Саратов они попали совсем случайно. Они выбирались из окружения и на маленькой, затерянной во мгле, промозглой станции, недалеко от Саратова, увидели запорошенный снегом ящик. Из-под снега пробивались буквы «МХАТ». Они стали с надеждой расспрашивать, и язык довел их до Саратова, до гостиницы «Европа», до нашей комнаты № 3.
Мы сейчас же принялись за их устройство. Эрдману сбили из чурбаков и досок топчан и поставили в нашем номере. Больше в нем установить уже ничего было нельзя, и Вольпина поместили в другом месте. Мы их вымыли, переодели и уложили спать.
Через несколько дней у Эрдмана началась гангрена ноги. Мы умолили прийти к нему лучшего хирурга Саратова профессора Миротворцева, и он спас Эрдману ногу.
С этого памятного вечера зажили мы втроем в далеко не трехместном номере саратовской гостиницы «Европа».
Однажды Эрдман прочитал нам наизусть свою новую трехактную комедию, написанную пока еще только в голове — очень неожиданную и смешную и, как всегда, оригинально придуманную.
Мы были в восторге. Рассказали о ней в театре, и театр заключил с Эрдманом договор. Но… к великому сожалению, даже в наше время случается еще такое — тема пьесы была у него украдена. Пьеса, написанная на эту тему, прошла по многим театрам нашей страны. Видимо, в ней имелись свои достоинства, но по сравнению с тем, что «читал» нам Эрдман, — она была гораздо хуже.
Дальше судьба наших друзей наладилась, горизонты их жизни прояснились. Они получили прекрасные предложения и поехали в Москву. Долгое время они возглавляли и вели все литературные дела ансамбля песни и пляски НКВД. В дальнейшем Вольпин и Эрдман стали авторами кино. Кто не знает теперь фильмов «Смелые люди», «Актриса» и многих других, поставленных по их сценариям.
Мне полюбился Николай Эрдман, полюбился за то, что даже в самые тяжелые минуты, которых у него в жизни было предостаточно, он заражал энергией, если можно так сказать, неунывания. От него исходил заразительный интерес к жизни. Для меня всегда часы, проведенные с ним,— самые увлекательные, а дружба, рожденная в трудное время,— самая крепкая.
Не только я ценю Эрдмана так высоко, гораздо важнее то, что так думали о нем и Горький, и Станиславский, и Немирович-Данченко. «...Попросите как-нибудь,— писал Станиславский Немировичу,— последнего (то есть Эрдмана.— В. П.) прочитать Вам эту пьесу («Самоубийца»). Его чтение совершенно исключительно для режиссера. В его манере говорить скрыт какой-то новый принцип, который я не мог разгадать. Я так хохотал, что должен был просить сделать длинный перерыв, так как сердце не выдерживало».
Наш третий номер был своеобразным оазисом, комнатой открытых дверей — в ней всегда толпились люди: актеры нашего театра, музыканты — С. Н. Кнушевицкий, Н. Д. Шпиллер и писатели — А. Е. Корнейчук, М. Ф. Рыльский. В комнате нашей всегда бывало шумно, раздавались песни либо споры. Для минут тишины на столике Бориса Ливанова лежал «Гамлет». Это была творческая потребность артиста.
Наш номер перевидал почти всех писателей, которые побывали в это время в Саратове. Гостей надо было принимать: и веселить и согревать. Повернув в этой узкой комнате комод ящиками внутрь угла, мы превратили его в стойку бара, чтобы хоть как-то скрасить одинокую бессемейную жизнь: в ящиках комода были плодово-ягодные вина, и мы угощали ими всех пришельцев.
Женщинам было запрещено переступать порог нашей комнаты, кроме Софьи Станиславовны Пилявской, которая имела право хозяйской ревизии и советов. «Няней» и «мамой» всех появлявшихся в этой комнате был я.
Вечерами порой заходили Москвин и Хмелев, да и все.
Вспоминая сейчас нашу бивуачную жизнь в Саратове, я стараюсь понять, что так тянуло к нам людей, в нашу с Ливановым комнату. Может быть, то, что мы жили без хандры, без подпертых щек, мы никогда не падали духом. И вокруг нас собирался такой же неунывающий народ. А к неунывающим тянутся и те, кому надо развеять свою печаль…
Особенно усиленно нашу комнату посещали тоскующие мужья и находили у нас утешение и силы для дальнейшего ожидания. Мы даже сочиняли в честь наших далеких жен, с которыми мы были в разлуке, песни. Мотивы и немудреные слова этих песен до сих пор звучат в памяти всех, кто их сочинял, распевал и слушал. Слова мы прилаживали к музыке Алеши Кузнецова, нашего театрального музыканта и гитариста. Это был фольклор одиноких мужчин. С каким чувством, тоской и надеждой мы выводили: