«Половчанскне сады» Немирович-Данченко рассматривал как творческий поединок — кто окажется сильней.
— Но я рассчитываю,— сказал мне Л. М. Леонов,— что на «Золотой карете» театр окажется настоящим победителем, и я с великой радостью окажусь побежденным.
В «Золотой карете» я играл Рахуму. Мы долго беседовали с Леонидом Максимовичем в его кабинете. Многое он рассказывал мне о своем Рахуме. Многое — я ему, о своем. Не знаю, кто из нас победил, но Леонов и я — мы видели в Рахуме совершенно равных людей.
Рахума, написанный Леоновым, шире, многограннее того, что может вместить в себя актер. В какие-то моменты он остается только литературным образом. Образы Леонова сложны для актера тем, что имеют словно символический ореол. В них есть все то, что должно быть в реалистическом образе, а еще что-то сверх, неимоверно раздвигающее его рамки. И тогда он так много вбирает в себя, что становится почти символом, оставаясь земным и плотским.
Своего Рахуму Леонов видел в черных перчатках, немного шутующим, любящим выдавать зрителю «штучки». Он обладает необыкновенной пробивной силой и направляет ее на то, чтобы добиться своего благополучия. Он рассчитанными, проверенными средствами эпатировал собеседника неожиданными трюками. Именно сквозь это должна проглядывать глубокая человечность.
Таков был рисунок Леонова. В пьесе своей, словами, он изобразил это прекрасно. Я угадывал его желания, но считал, что они выходят за пределы реального воплощения. И еще мне казалось, что за этим исчезнет человек.
Мне же хотелось реального. Мне хотелось показать скитальца, непригретого старика в рваных башмаках.
На длинных дорогах стоптались его каблуки, он передвигается на больных, когда-то ловких ногах, которые стоптаны, как и ботинки, как вся его жизнь. Воротничок стертый и почти грязный. В нем уже нет былой актерской развязности. Есть лишь потуги быть прежним, блестящим — блестящим из последних сил. Он донашивает не только воротничок, но и самую жизнь — несчастную, разбитую, одинокую. Он слаб, у него осталась только шкурка актерского шика, только «выходка», все остальное — выносилось. Таким, почти трагичным виделся мне этот фокусник Рахума.
Одним словом, мне хотелось показать человека, вынесшего все тяготы войны, показать его в преддверии новой жизни.
В пьесе есть упоминание о том. что, когда Рахума хочет выпросить что-нибудь и поразить тех, от кого в эту минуту зависит, он пускает в ход мышонка, сидящего у него в кармане. Я много перепробовал мест, где можно было бы этого мышонка выпустить, и наконец нашел одно: пригревшись на балу, Рахума засыпает, играя в шахматы, и вдруг по его спине пробегает белая мышь.
Я чувствовал, что в этой мышке, ползущей по спящему человеку, есть что-то леоновское, символическое. Словно человек уже почти предмет, а не существо, и мыши могут обращаться с ним самовольно.
Я не думаю, что в такой трактовке было противоречие с леоновским ви́дением — это было разновидение образа. Леонид Максимович моего Рахуму не отверг.
Самым трудным в этой роли было для меня «отмежеваться» от часовщика — он еще очень отчетливо звучал во мне, а образы — однотипные. Поэтому я особенно тщательно искал другие элементы национальных черт.
И тот и другой образ очень мне полюбились, и я не хотел, чтобы они хоть чем-то напоминали друг друга.
Был в этой роли один трудный кусок. У Рахумы много смешных фраз, с особыми оборотами речи, свойственными старому, прожженному эстрадному волку. И как же сложен переход от этих фразочек к рассказу о Бабьем яре. Надо было найти эпическую, болью звенящую ноту, не прибегая ни к слезам, ни к сантиментам, чтобы зрителя пронизала эта скорбь Рахумы. И, кажется, мне удалось добиться этого.
Леонова читать сложно. Я помню, как однажды он с болью и в то же время с гордостью сказал:
— Некоторые считают, что у Леонова много достоевщины. Я горд таким сравнением, но уж очень бросаются Достоевским.
В торжественный для меня день, когда мне было присвоено звание народного артиста СССР, раздался телефонный звонок, и кто-то меня поздравил. Я услышал:
— Это писатель Леонтьев — бывший драматург. Я раньше пописывал для театра пьески, и для Художественного театра тоже.
Ну, конечно, я узнал его — это был Леонид Максимович Леонов. Но только как горько и мне и театру слышать такие слова.
Имя Л. Леонова — это украшение театральной афиши. Да что я, украшение,— это призыв постигать жизнь глубоко, тонко, не выпрямляя искусственно ее хитросплетений.
«Ревизор»
Вместе со всеми, кто готовится разыграть на сцене Художественного театра «Ревизора», я сижу сейчас за столом, расположенным против режиссерского места. Михаил Николаевич Кедров в своей обычной позе — под левой рукой спинка стула, одна нога поджата «по турецки»: я всегда поражаюсь, как он легко усаживается в эту трудную для человека солидной комплекции позу.